Рулль плелся к ней, засунув руки еще глубже в карманы куртки, опустив голову; он видел только нижнюю ступеньку лестницы, на которой стояли в туфлях шоколадного цвета на высоких и тонких, как лезвие кинжала, каблуках белые ноги проститутки, без чулок, левая была согнута в коленке и отставлена под углом к правой; ступенька приблизилась к Руллю, зеленая, диабазовая, выщербленная ступенька, полная окурков; Рулль увидел черную волосатую родинку на икре отставленной в сторону ноги; он попытался идти быстрее, но шел еще медленнее, зажав в губах погасшую сигарету, холодную и горькую; Рулль скользнул через край воронки в середину водоворота, что-то тяжело и мягко закружилось в его теле, он сбоку придвинулся к поросшим черными волосами ногам, ощутил острый запах окурков, духов, пота и пудры, в его сознание проник голос проститутки:
— Пойдешь со мной?
Затемин положил руки на багажник велосипеда Клаусена и сказал:
— Ты можешь мне коротко сформулировать различие между коммунизмом и христианством?
— Христианин думает: «Все мое — твое!» Коммунист: «Все твое — мое!»
— Тебе хотелось бы, чтобы они так думали? — сказал Затемин и засмеялся.
— Это не моя формулировка. Я слышал ее от патера Нейгауза.
— А капиталист думает: «Все твое — мое, а до моего тебе дела нет!» — сказал Затемин.
— Это ты сам придумал?
— Конечно!
— Капиталиста, к которому относится твоя фраза, сегодня вообще не существует!
— Где?
— Здесь у нас.
— Фраза третья спорна, — сказал Затемин. — Как и вторая. Полуправда, полуложь. Насквозь лжива только одна твоя фраза — первая.
— Первая? Почему?
— Если бы она была правильна, Пий, тогда ни вторая, ни третья не могли бы быть сказаны.
— Ты понимаешь эту мысль ложно. Это заповедь…
— Христианина, к которому она относится, больше не существует.
Клаусен поставил свой велосипед на стоянку возле церкви святого Антония.
— И все же ты идешь к исповеди, — сказал он.
Затемин посмотрел на него удивленно.
— Извини! — сказал Клаусен и пропустил Затемина вперед.
Они опустили руки в сосуд со святой водой.
Пение прекратилось.
Шанко постучал еще раз и тут же быстро отскочил на три шага назад. Дверь распахнулась от пинка. Макс, большой и спокойный, стоял на пороге.
— How much is it?[127]
— Хэлло, Джимми! — сказала проститутка, бросила на Рулля быстрый и холодный взгляд, спустилась, покачиваясь, с последней ступеньки и повисла у него на руке.
— Twenty marks for you, darling! Right?
— Yes.
— But without extravagances, you understand?
— Yes.
— Come on, baby![128]
Рулль мелкой рысцой трусил рядом с ней, взбешенный от сознания, что стыдится; повернуть назад он стыдился тоже.
— Благословите меня, святой отец. Я согрешил.
— Да будет господь в твоем сердце и на твоих устах, чтобы ты исповедался в своей вине. Во имя отца, и сына, и святого духа. Аминь.
— Сосунок! — сказал Макс и ухмыльнулся. — Я тут пропустил стаканчик.
— Ничего. Все равно уже шесть часов пробило.
На длинном костлявом лице сразу появилось выражение замкнутости.
— Заткнись, — сказал Макс. — Будешь дерзить, я тебе врежу как следует.
Он повернулся и поднялся в вагон. Шанко полез за ним.
Рулль стоял у окна возле маленького столика и ощупывал розы из пенопласта. Они были шершавые, податливые и липкие. Три пенопластовые розы: красная, белая и желтая с ноздреватыми листками на ядовито-зеленых стеблях, из которых торчала проволока.
«У Хюбенталя точно такие же в машине», — подумал Рулль и выглянул в окно.
По улице, ковыляя, прошла за угол хромая девушка. Одной рукой она тащила за собой маленького ревущего мальчишку, в другой держала свой истрепанный роман. Возчик, развозивший пиво, подождал, пока они пройдут, и вкатил в подвал бара, две короткие пузатые бочки. Его ржаво-коричневый передник был насквозь мокрый. В этот момент Рулль совершенно точно вспомнил, какой вкус у льда в кружке пива.
— Deinde ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris et Filii et Spiritus sancti! Amen[129]
.— А почему ты не желаешь носить серо-черно-зелено-сине-коричневое почетное одеяние нации, сосунок?
— Ты ведь тоже смылся!
— По ту сторону зональной?
— Да. Из политических соображений.
— Говорят.
— Что?
Макс откусил кончик сигары, одной из тех, что принес Шанко, зажал в губах, потом покрутил, облизнул ее и пустил в ход свою универсальную зажигалку.
— Мог бы уж дать выпить, — сказал Шанко.
— Ни глотка, пока я здесь еще что-то значу.
— Почему?
— Я против водки.
— Но ты сам…
— Заткнись!
Шанко слегка отодвинулся на своем стуле и, покосившись, посмотрел на Макса поверх керосиновой лампы, но Макс сидел безучастно и холодно, глядя прямо перед собой.
— Твое здоровье, сосунок! — сказал он.
— Lets go, Jimmy! — сказала проститутка. — Time is money![130]
Рулль медленно повернулся. Проститутка лежала на кушетке. Парадные подушки она аккуратно переложила на стол. Она рассматривала свои ногти.
— There the elephant![131]
Рулль посмотрел на презерватив. Он лежал чистенький и нарядный в своей золотой фольге. «Проверено с помощью пневматических аппаратов!» — прочитал он. Он засмеялся клокочущим нервным смехом, передернулся и сказал, запинаясь от смеха: