На этот раз ни пива, ни свежих дембильных «параш». В «коломбине» тихо, как на кладбище после команды «встать, смирно!» Нет Филина, нет Ромки Шпырного. Вот уже третий час ночи, а мы все курим, все ждем батарейного писаря Кочумая с новыми подробностями, хотя, честно сказать, и от старых-то ум за разум заходит. Во-первых — ЧП. На третьем, выходящем на Зелауэрштрассе, посту тяжело поранился часовой. Ну, ладно бы гусь, зелень пузатая, а то ведь наш годок. Что это — провокация? неосторожность? попытка самоубийства?.. И во-вторых — тоже ЧП. Сегодня в нашей части, точнее, в том, что от нее осталось, отбоя не было. На вечерней поверке обнаружилось, что из батареи пропал рядовой Шутиков вместе со своей сигнальной трубой. Весь день был и вдруг на тебе, исчез, словно вознесся на небеса или, что еще невероятней при нашей сверхзасекреченности, дезертировал! А ведь на это как раз и намекала сунутая им под подушку помкомвзвода загадочная записка: «Не вижу иного выхода. Москва — Воронеж. Шут.» Нужно было знать Шутикова, чтобы представить себе всю вопиющую нелепость подобного предположения. Бежать за кордон Пашка никак не мог, и это не в рассуждении модного нынче караулпатриотизма — драпали и от нас, и еще ого-го как драпали! — дело было в другом, куда более прозаическом обстоятельстве: рядовой П. Шутиков был слеп, во всяком случае так сочли двое из пятерых врачей в Окружном госпитале на комиссии, состоявшейся после трехмесячного курса его лечения. Вернувшись в родную часть, рядовой Шутиков стал передвигаться по батарее днем примерно так же, как я это позволял себе только глубокой ночью, да и то, как правило, в полнолунье. Его закаченные под лоб глаза и простертые вперед руки заставляли старшину батареи замирать с безвольно отвисшей челюстью. Когда наше подразделение шло строем в столовую, он тащился за ней следом, держась за хвост гимнастерки замыкающего. Почти одиннадцать месяцев Пашка в упор не видел никакого начальства. Кстати сказать, приспособить к делу этого бывшего виртуоза-трубача из кладбищенского оркестра предложил все тот же до глубины души потрясенный старшина Сундуков. «Прупадать, так с музыкуй!» — прослушав сигнал «отбой» в исполнении трубача Шутикова, мрачно заметил он. Лично я вполне допускал, что Пашка не придуривается, уж больно натурально у него все это получалось, да и каких только чудес не навидался по госпиталям, но оставленная записка, и даже не столько текст, сколько четкий, почти каллиграфический — он ведь, арап, у нас был писарем до Кочумая! — почерк, наводил на размышления.
Итак, вечером того самого дня, когда из окна бильярдной меня окликнул некто в полувоенном, впервые за всю историю своего существования наша режимная часть п/п 13–13 не услышала вечерней трубы! Вместо нее в коридоре казармы раздался взволнованный, срывающийся на фальцет голос молодого солдата Гибеля: «Граждане солдаты! Все на плац! Да здравствует грядущая буржуазная революция! Долой тотали…заторную систему! Долой солдатскую „кирзу“ и „шрапнель“, даешь офицерские шницели и антрекоты! Даешь, бля, равенство! К ответу садистов-старослужищих! Вся власть посланникам из светлого Будущего! Ур-ра, господа!»
Охваченные единым порывом, давясь в дверях, забыв про субординацию к примеру, я, как бы ненароком, но с большим удовольствием, заехал в зубы сержанту Филину — мы вывалили на свежий воздух. «Ну и ну! Ай да ученичок!» — восклицал я (про себя, разумеется) на бегу.
Дул ветер. Как бы пытаясь ухватиться за быстро несущееся по кругу небо, размахивали ветвями деревья. Было тускло, как ночью в тюремной камере. Тарахтел одинокий движок. Над трибуной, усугубляя смятение, как наркоман в трансе, раскачивался единственный фонарь. Команды «строиться» так и не последовало. Не находя себе места, растерянно окликая друг друга, мы непроизвольно концентрировались на самом освещенном пятачке плаца, и кто знает, сколько бы оно длилось, это совершенно не свойственное для армии броуново состояние, если б на трибуне не возник человек, мгновенно приковавший к себе всеобщее внимание. Думаю, что ничуть не удивлю вас, сказав, что это был Рихард Иоганнович… Зорькин. Да-да! именно так этот мерзавец и назвал мне свою фамилию во время нашего конфиденциального завтрака. Был он в соломенной шляпе, в кителе без погон, застегнутом на все, кроме верхней, отсутствующей, пуговицы. Небрежно козырнув двумя пальцами, Рихард Иоганнович сказал:
— Гутен абенд, майне либе херрен унд дамен! Здразтвуйте, дорогие любители хорошей демократии энд порядка! Комсомольский привет вам, несгибаемые товарищи, гнущие в свою сторону громадяне, шановные паны, сэры, слухачи, глядачи и, учитывая радиотелеграфическую специфику аудитории, стукачи!..