Ослепительная изумрудно-зеленая вспышка озарила худое лицо Рихарда Иоганновича. Глаза его — очки он снял и положил на скатерку — впалые безвидные глаза его были зажмурены, губы поджаты. Куда-то исчез, как будто никогда его и не было, синяк. А между тем за окном творилось нечто невообразимое. Совершенно бесшумные, как северное сияние, зарницы небесной иллюминации разыгрались вовсю: зеленые промельки чередовались с синими, фиолетовыми, оранжевыми, карминно-красными. Тонюсенько опять вдруг задребезжала ложечка в стакане, зазвенели фужеры на буфетной стойке. В левом крыле казармы Батареи Управления, там, где помещались кабинеты начальства и радиокласс, разом распахнулись все окна. Деревья зашумели, взмахнув ветвями, сыпанули осенней листвой. Открылась дверь, на крыльцо вышел Митька Пойманов с красной повязкой дневального на рукаве. Он вынул из кармана пачку махорки, согнул между пальцами листочек курительной бумажки, но как раз в это время опять полыхнуло мертвенной прозеленью. Разинув рот, Митька задрал голову в небеса, а белый прямоугольничек выпорхнул из его неуклюжих рабоче-крестьянских пальцев и, точно белая бабочка, взлетел под самую крышу, выше проводов, выше деревьев, с которыми вечно было столько хлопот всем дневальным всех времен и народов: листья, осенние палые листья, милостивые дамы и господа! Белая бабочка, мечась, полетела вдоль окон третьего этажа — вон из того, у водосточной трубы, из пятого слева, чуть не выпрыгнул Ваня Блаженный — я чудом успел ухватить его за ХБ: «Ты чего, совсем сдурел, что ли?!» Трепещущая белыми папиросными крылышками Мнемозина Набоковия — во всяком случае, так бы мне хотелось ее называть — подхваченная каким-то незримым порывом, взметнулась к самым облакам, низким, клубящимся, затем, словно обессилев, медленными зигзагами спустилась к смутно видневшемуся в дымке тумана одноэтажному домику караула. Вдруг пропала из виду, на мгновение взмелькнула и опять пропала, теперь уже навсегда. И в тот самый миг, словно салютуя ее безумному порыву, захлопали створки всех окон в казарме, зазвенело разбитое стекло, целая стая приказов выпорхнула из кабинета товарища майора, в лицо мне дохнуло душным ветром, взвило пыль над бетонным плацем, зашумело деревьями. Небо вспыхнуло, раздался до странного слабый, сухой, приземленный какой-то звук…
— Это гром? — удивился я.
— Ни в коем случае, — глядя в окно, сказал Рихард Иоганнович, — это пока еще только солдатик на посту застрелился… Слушайте, давайте-ка выпьем по этому поводу. Только, чур, без тостов, Тюхин, не чокаясь…
Я взял стакан с расхристанной черносливиной на дне и, коротко выдохнув, поднес его ко рту. Жидкость опалила гортань, огнем пошла по пищеводу. Ну, разумеется, это был спирт, для маскировки разбавленный, а точнее, прикрашенный компотом, наш родимый армейский ректификат, «шило», которым бригадные офицеры и сверхсрочники с утра до вечера любовно промывали контакты наших строго засекреченных оперативно-тактических «изделий». Я глотал фирменный напиток Христины Адамовны и это была такая мука Господня, что когда я наконец допил до донышка, до вставшей поперек горла чертовой черносливины, мне уже хотелось только одного на свете — занюхать чашу сию, но не хлебом, и даже не рукавом хэбухи, милые мои, дорогие, — а той, единственной во всем мирозданье, пахнущей тамбовскими просторами и керосином, гайкой от дедулинского трактора…
Глава восьмая. Кто следующий?.