В 9 утра четырнадцать «народных» ворвались к Демичеву[ 69 ]
— тепленьким взяли. От волнения он пил холодную воду. Все говорили в защиту Ефремова. А министр — невинные глазки: ах, это по поводу укрепления художественного руководства? Так бы и сказали... Нет, это вы по поводу укрепления, мы-то как раз против. И Прудкин, и Степанова, и Калягин, и Табаков, и Невинный... и даже я. Наверное, смешно в этой компании выглядел. Но говорил убедительно — оттого, что впервые оказался в каком-то движении и свежий взгляд имел. Это, конечно, ненадолго. Уж больно противоестественно.Вышли на сцену. Не очень удобно. Какой-то гигантизм. И фурки, которые скрипят, еле поворачиваются... Точная география всего: это — кабинет, это — свежий воздух... Отчего, когда такой реализм, хочется условности? И наоборот?.. Такой же точности в характерах пока нет. Не понимаю, как в первом акте делать эту маету. Я не привык слоняться по сцене... О.Н. говорит: «А ты не думай!..» Как же это?.. Кончили сцену с Соней («У меня больной умер под хлороформом») и сделали перерыв. По радио сообщили, что помер Устинов. Полилась скорбная музыка и — наперекор ей — захотелось все в этом спектакле взорвать. И еще притащили сплетню, как в БДТ у Доски расписаний обо мне вспомнили. Разумеется, те же... «Как там наш-то? — поинтересовался первый. — Что-то не слышно его». «Притаился. Астрова репетирует», — объяснил второй. «Но этого не может быть! Это же не его роль!» — с возмущением перебил первый. Аж закипел. «Ну и как, идет?» — встрял в разговор третий. «Пока туго... Очень туго...» — со знанием дела закончил второй.
Присудили Госпремию[ 70 ]
. И сегодня вручали. (Половину денег решили отдать вдове Толи Солоницына.) При вручении партийные дамы ходили в черном — как пиковые. В стране — траур, но жизнь должна продолжаться... «Банкет, — мрачно изрекла одна, — перенесем на два дня. Повременим. Неудобно как-то сразу радоваться. (Все одобрительно качнули головами.) Светлый был человек Дмитрий Федорович Устинов! Пусть он увидит, как стране его не хватает». Что-то похожее говорит и Попова в «Медведе», что-то насчет его тени... Собаку все-таки подложили: на банкет — без жен! Несмотря на это, можно утверждать: жизнь в Москве началась недурно. С Новым, 1985 годом, дорогой товарищ!1985 год
В первом спектакле Художественного театра «Дядя Ваня» Астрова играл Станиславский. И сравнение с Шопенгауэром было уместнее в его устах. В самом деле, разве не мысль Астрова: «Чем заполняет большинство свое свободное время? Скукой, очумелостью, если нет чувственных удовольствий или какой-либо ерунды под руками... Средний человек озабочен тем, как бы ему убить время; человек же талантливый стремится его использовать». Как все просто у этого Шопенгауэра! Хоть в пьесу вставляй! При таком Астрове фигура Войницкого несколько принижалась, рассказывали очевидцы. Они запомнили старую фуражку на голове Астрова, саквояж, длинный мундштук и свертывание папироски, которое приводило в экстаз.
Но вот в кедровском спектакле 47-го года появляется новый Войницкий — Добронравов. И меняется расстановка акцентов. На первый план выходит тема отвергнутости, неразделенной любви. Я помню его потерянное, белое лицо, беспомощно опущенные руки... И это при холодном, циничном Астрове — Ливанове. Когда Добронравов появлялся с цветами и находил свой идеал в объятиях доктора, то опускал букет на крышку рояля — неторопливо, будто на крышку гроба. Таков был трагический, даже сюрреалистический эффект от его появления... А когда Елена Андреевна — Тарасова спрыгивала с качелей, Добронравов долго смотрел на пустую деревяшку. В его глазах за эти секунды пробегала жизнь. А потом рукой эти качели останавливал.
В октябре 1949 года в нижнем фойе собиралась вся труппа — отмечали 51 -ю годовщину театра. Мы знали, что там присутствует Книппер-Чехова. Через два года она подпишет мне диплом... А в тот день вечером шел «Царь Федор». Мы, как всегда, смотрели сверху. Свободных мест не было, нам разрешалось сидеть на ступеньках. В конце шестой картины, после слов: «Пусть ведают, что значит/Нас разлучить! Пусть посидят в тюрьме!» — на сцене — мы это чувствовали! — какая-то заминка. Что-то случилось... Побежали вниз, но уже по пути увидели помощника режиссера, зовущего доктора. Тело Добронравова — бездыханное — перенесли в аванложу и положили на тот же диван, на котором умер Хмелев — умер в костюме Ивана Грозного. Добронравов не доиграл одну лишь сцену — финальную, «У Архангельского собора», когда там должна начаться панихида по его отцу, Ивану Грозному!
Говорят, высшее счастье для артиста — умереть на сцене. Для верующего — в один из святых дней. Мало кто удостаивается такой чести.
Та, последняя картина, которую сыграл Добронравов, называлась «Святой».