Физиологические потребности? Она не голодала, жила в отличном доме, в своей собственной комнате. Белые колготки, конечно, были дефицитом, но тем не менее они были, у мамы имелся кримпленовый плащ, у папы – вельветовый костюм и свитер с высоким горлом, как у дяди Хэма с фотографии, плюс по высшему образованию на каждого, и сосиски тоже можно было купить, и глазированные сырки, и бананы. Правда, приходилось хвоститься в очередях и могло и не хватить, но от этого сырки становились только желаннее и вкуснее.
Потребность в безопасности? Чувство уверенности? Избавление от страха и неудач? Прыг, скок, устав играть во дворе, они всей стаей – нет, гурьбой, какое хорошее и забытое слово! – гурьбой шли в ближайшую, чью угодно квартиру, не было дома, где бы их не накормили, не было взрослого, который не прикрикнул бы на них, вздумай они расшалиться сильней, чем позволял кодекс строителей коммунизма и законы советского общежития. Двери в квартиры ни у кого не запирались – Наташк, ты дома? Соли не одолжишь? Тетя Катя, мама испекла пирог и просила вас угостить. Ах ты, сука! Загуляла, да? Вот я тебе кишки-то на голову сейчас намотаю… Ой, люди добрые, помогите, опять Вовка Ленку бьет! Участкового, участкового зовите! Не надо, не надо, товарищ лейтенант, я сама виновата, сама виновата, клянусь.
Товарищ лейтенант уходил, грозно козырнув, перед ним расступались уважительно. Он был сила и справедливость. Карташов-то, младший, ну придурок и есть, стащил из красного уголка печатную машинку, да хер же его разберет зачем – сказал, писателем хочет стать. И что?! Не посадили! Участковый только пинка ему дал – и все. Дядя Степа, ну. Человек! Милиционер. Антошке говорили – если заблудишься, испугаешься – ищи человека в форме, военного или милиционера. Он обязательно поможет. Антошка верила – искала глазами серый китель, родимую защитную гимнастерочку, звездочки на погонах, вкусно пахнущие ремни. Только посмотришь – уже не страшно. Там мальчишки. Ты проводи, пожалуйста, меня.
В двухтысячные она, уже Анна Николаевна Поспелова, шарахалась от любого человека в форме на противоположную сторону улицы, подальше от артобстрела. С бандитами – она знала из девяностых – еще можно было договориться, от гопников – убежать, но менты – это была безнадега, живыми от них не вырывался никто, и в полицейском обличье они стали еще чудовищнее, словно маньяк, пытающийся завязать приятный разговор со случайной попутчицей в электричке. Да, знаете, у меня у самого дача в Солнечногорске, что ж вы одна так поздно? Стук-перестук, вагон все пустеет с каждой остановкой, окно наливается чернотой, разговор не клеится, разваливается на части, она все натягивает платьице на коленки, а он улыбается, улыбается, забыв, что уже улыбнулся в прошлый раз, так что она ничего уже не видит, кроме этого чудовищного оскала, нечеловеческого, потому что нет ничего человеческого во власти, которая основана на безнаказанности одних и обреченном ужасе других.
И выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую.
Потребность в принадлежности и любви. Громадный гранитный блок, фундамент любой нормальной психики. Практически рефлекс. Как сосательный или глотательный. Неугасаемый, можно даже сказать – неугасимый. Я люблю тебя – следовательно, я существую. Антошку никто не планировал, не ждал, но любили ее – самозабвенно. Медовый месяц родителей, едва знакомых, в сущности, студентов, растянулся на целых семь – до момента Антошкиного рождения. Лишенные свадьбы, свадебного путешествия (пусть даже на Волгу, на дачу, хоть в какой-нибудь захудалый турпоход), они всю страсть, которую так и не сумели испытать друг к другу, обратили на невидимый пока эмбрион.
Они оставили этого ребенка! Они его пощадили!
Каждый считал, что это его заслуга, каждый требовал персональной благодарности. Ты кого любишь больше – маму или папу? Наклонялись над круглой Антошкиной головой, смотрели так, будто не ответ должны были услышать, а приговор. Антошка, зажатая в эти страшные тиски, даже в три года понимала – отвечать нельзя, нет. Категорически нельзя. Как на допросе. Пусть лучше до смерти забьют, но молчи. Любить маму и папу можно было только отдельно. Поэтому Антошка жила две параллельные жизни разом, и жизни эти не пересекались, вопреки воспаленным выдумкам казанского профессора с гладким именем Лобачевский. Мама подтыкала одеяло перед сном, плотно-плотно, конвертиком, папа – взбивал подушку, так что больно становилось шее. Для мамы Антошка любила «Айболита» и котлеты с картошкой-пюре. Папа читал – твое любимое, мартышка, – «Конька-Горбунка» и наизнанку изворачивался, чтобы добыть – опять же твое любимое! – сосиски молочные. Если достались свежие, то можно выдавить из скользкого целлофана и тайком, чтобы мама не видела, разъесть с папой одну на двоих, гладкую, розовую, упругую. Сырую. Маме надо было фырчать в ухо, тихо-тихо, как будто мы с тобой ежики, да, Антошка? С папой играть в ехали медведи на велосипеде, по кочкам, по кочкам, в ямку – ух! Антошка взлетала над твердыми отцовскими коленками, радостно хохоча.