Читаем Безбожный переулок полностью

Папа водил ее на карусели, мама – в цирк, взволнованную, счастливую девочку с косичками. На каждой косичке – капроновый бант. На каждом капроновом банте – смешные плюшевые горохи. Красные! Кружились, ныряя, тошнотворные игрушечные лошадки, папа махал рукой, спотыкался, бежал за лошадками следом, радуясь, что доченьке хорошо. Он так и говорил, бедный, – доченька. Антошка сияла в ответ, тоже махала, сглатывая горькую слюну, ее укачивало, понимаете? Тошнило на каруселях. Все время. Никогда не прошло. И сахарную вату она ненавидела. Настоящие цирковые лошади кружили по арене в том же страшном ритме, колыхались у них на спинах пышные сказочные султаны, корчились под потным лошадиным брюхом, проявляя чудеса вольтижировки и джигитовки, худые измученные человечки, и даже само это слово – вольтижировка – вгрызалось в Антошкино сердце, как тупая, ужасная, нарочно медленная пила.

Правда, чудесно? – спрашивала мама, сжимая влажную Антошкину ладонь, и корона самой лучшей мамочки на свете сияла на ее волосах, мучая, ослепляя. Антошка, назубок знающая свою партию, кивала, повинуясь невидимому хлысту, и – алле, оп! – послушно прыгала через полыхающий всамделишным пламенем обруч. Цирк она ненавидела – из-за непосильной концентрации страха, отчаяния и боли. В цирке плохо было всем – даже пуделям и львам, затравленно провожавшим взглядом каждое движение такого же затравленного дрессировщика. Каждое «алле» или «оп» прятало внутри удар – быстрый, обжигающий, невидимый, но самый настоящий.

Больно!

И снова – больно.

Ап!

Антошка, приоткрыв от ужаса рот, смотрела на гимнастов и клоунов – стареющих, пьющих, несчастных. Сквозь слои белил, перья и блестки глядели на нее человеческие глаза, уставшие, налившиеся кровью от натуги, с желтоватыми склерами, больные. Привычная ломота в суставах, привычный страх покалечиться, жалкое жалованье, жалкая зависть, гастрольная несносная маета, вонь, толпа, качающаяся на стыках, опасная, неверная плацкарта…

Никто так и не заметил. Ни мама. Ни папа. Антошка так и не рискнула их подвести. Не посмела. Так и несла, надрываясь, громадную, горой на горб наваленную любовь. К шести годам она достигла виртуозных вершин притворства, стала профессиональным, законченным, совершенным лгуном, маленькой королевой мимикрии. Нет, не так. Ее стало – две. Одна для мамы, одна для папы. Ни одной – для себя самой. Это и был приговор родителям, окончательный, не подлежащий обжалованию. Страшный. Антошка стала Инопланетянином Брэдбери. Еще одна непрочитанная книжка. Слава богу. Если бы Антошка принялась жалеть еще и вымышленных людей, ей бы точно пришлось умереть.

Взаправду. По-настоящему. На самом деле.

Ее и так рвало, когда родители, слава богу – редко, обрушивались на нее разом. Единственный совместно проведенный отпуск (ребенку нужно на море! только такой рохля, как ты, не может достать путевку!) обернулся для Антошки больницей – самой настоящей, детской инфекционной. Температура сорок, слабость, бредовое состояние, неукротимая рвота, обезвоживание, частое мочеиспускание – симптомы противоречили друг другу, педиатры качали головами, налицо картина острой инфекции, но при этом анализ крови – идеальный. Пятилетняя Антошка, осунувшаяся, взрослая, усталая (в больнице ей мигом стало легче – физически, только физически), стояла у окна и смотрела на родителей, часами торчавших внизу.

Огнедышащий июль, Анапа, сосны. Мама и папа.

Задрали головы, выискивают перепуганными мокрыми глазами дочку.

Каждый – свою.

Именно в больнице Антошка поняла, что хочет стать врачом. Поняла по-взрослому, без сантиментов – просто приняла решение. В больнице ей понравилось все – особенно распорядок, железный, ненарушимый. Настоящий каркас дня. Его совесть. Дома царил вечный бардак – папа шел на работу к десяти, мама вскакивала в шесть, они то сидели на безрадостных магазинных пельменях, то на маму вдруг находил, как она сама выражалась, стих, и тогда деваться некуда было от пирожков с невиданной и неумелой начинкой, которые она изобретала и жарила все воскресенье – в зачумленном чаду, на почти невидимой от дыма кухне. То вдруг затевалась изостудия для Антошки, но уже через три занятия выяснялось, что водить ее туда по вторникам и четвергам неудобно и некому. И Антошка, только свыкшаяся с большой незнакомой комнатой, в которой рядками стояли мольберты и царил в самом центре большой медный кувшин на нарочито мятой тряпке, снова вынуждена была менять едва наладившуюся жизнь. Как и всякий ребенок, она нуждалась в простом повторении простых вещей. Детский мир – он ведь очень древний, примитивный, плоский. Три простодушных слона, перетаптывающихся на огромной черепахе. Мерное вращение целой вселенной вокруг одной неподвижной колыбели.

Центр мира.

У Антошки этот центр все время смещался, сбивался, как прицел. Ускользал.

Это было сложно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже