— А то, шо я боялась притащить кустюм на толкучку. Там столько фармазонов та бандитов — ховай гроши за пазуху! Только и слышишь: «Рятуйтэ, громаднэ, караул! Карман порезали!» А вещь дорогая. Ну и говорю этой певице, шо завтра приедем на толкучку, и будем стоять рядом — я с кустюмом, она с лисой и тесно держаться друг коло дружки. В том, шо за кустюм дадуть дороже, я не сумлевалась. И как только я продам кустюм, покупаю у неё чернобурку. Она как-то непонятно вылупилась на меня и ехидно спросила: " А откудова вы знаете, шо мине нужен мужской кустюм?" Я кажу, шо понятия не имею, кустюм зятя. Я хочу его продать, та боюсь мошенников. Она тогда предлагает поехать до мине домой, посмотреть на кустюм. И мы поехали. В хату я её, конечно, не пригласила. Не была уверена, какая она на самом деле артистка. Вдруг тоже фармазонщица какая. Тюкнеть чем-то по башке, чи ножиком в пузо. Вынесла ей кустюм у двор, шоб на глазах у соседей… Она как увидела кустюм, прямо-таки задрожала. Каже: «Это то, для чего я продавала чернобурку». Оказывается она таки да певица! А её муж — барытон. Ему предложили выгодную халтуру, с концертной брыгадой выступать, обещали хорошие гроши, а у него нема приличного кустюма, шоб выступать на сцену. И главное, Лида, як хто зверху свёл нас. Усё сошлось с тем барытоном — размер, рост и даже цвет кустюма. "Очень легантный кустюм" — сказала она, и мы поменялись. Пусть простит меня Жорж.
Наконец мама ушла в театр. Как только закрылась дверь за ней, я бросилась Бабуне на шею. Помню, Бабуня угостила меня огромной грушей. Я, захлёбываясь соком, откусывала сладкие, ароматные куски и они таяли во рту. Бинты на руках намокли, и липкий сок тёк по рукам до локтей. А внутри меня разливалось сладкое счастье и покой.
— Кушай, мое сонэчко, лакомся, дытынко. Цэ груша Бэра. Найкраща груша в мире. А ручки твои скоро заживуть, нэ лякайся.
На следующий день мама снаряжала Бабуню в театр.
— Ну что ж ты, мама, не привезла ничего приличного? В этой кофте ты ходила ко мне ещё в консерваторию… А сейчас просто какой-то рыжий войлок… Ей же четверть века! Боже мой, я до сих пор помню эту, вязаную из тёмно-оранжевой шерсти, кофту! И что за цвет! — не унималась мама, брезгливо дёргая Бабуню за рукав.
— Какашковый, — поддержала я маму, мне не хотелось отпускать Бабуню в театр.
— Вот именно! Говённый! Нет, мама, в этой кофте ты не пойдёшь!
— Нэ кажи, Лидо, так, — у Бабуни в голосе появились жёсткие нотки, — Цэ подарок батька. Из его последнего рейса. Он тогда привёз макаку и цю кофту для меня. Вона ж из верблюжьей шерсти!
— А что такое макака? — слово макака меня рассмешило.
— Макака, Ветуня, цэ така малэнька обезьянка. Твой дед привёз паразитку из Индии. Ой, шо она выделывала! Такой гармидер был у хате! Такой раскардаш! Мы чуть не развелися з Петром из-за того поганого сашества. Усю хату засрала. Только когда она порезала ножницами его отрез бостона на кустюм, тогда он решил пошукать другого дурня, шоб избавиться от неё. Они с Васькой засунули её в чумадан, пошли на Приморский бульвар и там пропили её. Тры дня их поила та макака, пока Толик-фотограф не забрал её до себя. А кофта… вона ж як пальто, её теперь никакой ветер нэ продуе.
Мамины вещи на Бабуню не лезли. Она сказала про маму — "кожа та кости, а у мине — грудя"… Мама пошла к Лидии Аксентьевне и вернулась с синим пиджаком её погибшего мужа и голубой блузкой в белый горошек. После примерки мама осталась довольна. Бабунина юбка хоть и старая, но внимания не привлекала. Вид портили кирзовые сапоги.
— Ничего не поделаешь, — вздохнула мама, — Сейчас люди ходят в театр чёрти в чём на ногах и не стесняются.
— А я и не стесняюсь. Залезу у какой-нибудь куточок и посмотрю, шо вы там… нарепетирывали.
Из театра Бабуня вернулась вся в слезах радости и гордости за маму. Полезла в свой бездонный мешок, вытащила литровую бутылку с прозрачным белым вином, поставила на средину стола и торжественно, срывающимся голосом сказала:
— Лидонька! Сёдня у мине такой же праздник, як в день освобождения нашей Одессы от немецких оккупантов. Когда я дывылась на сцену, жисть у моём организьме становилася вовсе другая. И такая надёжа загорелася в моей груди, шо чуть сердце не выскочило наружу. И теперь мине стало якось спокойнее, чи шо. Спокойнее за Ветуню, за тэбе, за сэбе… ну, словом за усю нашу терпеливую жисть.
Мама кинулась обнимать Бабуню, целовать и благодарить за такие чудесные слова.
— Я так боялась, что тебе не понравится. Скажешь, что люди погибали на войне, мучились в оккупациях, мёрзли в катакомбах, а ваш театр всю войну спектакли разыгрывал.
— Ты шо! Мы у тех катакомбах знаешь, сколько песен перепели? Та если б не те песни, то мы б з горя та от страха поздыхали. Я считаю, шо ваш тиятр так же воевав, як солдаты, только як бы на другом фронте. На фронте успокоения людских нервов. Так шо давай стаканы, и мы з тобою выпьем за ваш тиятр, за нас и за победу над Германией. Кажуть, шо наши уже подбираются до неё.
Мама с Бабуней выпили вина.