– Нет, милая, я такая неподходящая в вашем доме. У вас всегда смех, довольство, веселье, право, я одним видом своим на всех тоску буду наводить. Где болезнь, горе в доме, – да, там я на месте. Ты знаешь, и тебя, и твою маму я всей душой люблю, с вами я сжилась, сроднилась, но все остальное будет стеснять меня. Я такая унылая, пасмурная. Знаешь, я не помню, совсем не помню себя в жизни хохочущей… Впрочем, давно-давно, еще при жизни мамы… Но мне кажется, что этого никогда и не было, вернее, я не могу себе представить, как это могло быть.
Действительно, никогда я не видела Веру смеющейся, никогда. Только изредка необыкновенно приятная, кроткая, но и то будто затуманенная улыбка появляется на ее красивых, тонких губах. Бедная, бедная моя Верочка! Что болит у нее в душе? Что же так сильно-сильно придавило ее?
Почти до самой Пасхи пролентяйничала я, мамочка все боялась, чтобы я не переутомилась, но там уже пришлось взяться за книги и наверстать пропущенное. Впрочем, это было вовсе не так страшно. По счастью, я все-таки довольно остроумно распорядилась со своей болезнью и захворала тогда, когда курс был уже закончен почти по всем предметам. Пришлось подогнать только русскую литературу, в чем помогла мне добрая Вера, да несколько теорем по геометрии – сущая ерунда, с которой я легко сама справилась.
На Фоминой неделе [121] состоялось мое появление в гимназии. Охи, ахи, восторги, объятия. Ужасно хорошо!
– Муся, душка, прелесть моя! – несется мощный глас Шурки, после чего меня основательно принимают ее объятия.
– Господи, как ты выросла!
– Как похорошела! – несется с разных концов.
– Какая ты тонюсенькая! Право, страшно сломать тебя, – опять восклицает Тишалова и, очевидно, желая проверить мою прочность, еще раз стискивает меня в объятиях. Ничего, слава Богу, цела и невредима.
– Какая же ты в самом деле хорошенькая! – любовно смотря на меня, говорит Вера.
Разве я действительно такая хорошенькая? Вот все мне это говорят. Да, конечно, ничего: белая, розовая, глаза большие… Но я не люблю таких лиц, как мое, – довольных, сияющих, ярких. Я люблю нежные очертания, мягкие краски, лица вдумчивые, вдохновенные, художественные, тонкие. Мой идеал – лицо
Веры: сколько мысли, скорби! Точно лицо святой. Да, она такая и есть на самом деле.
Клеопатра Михайловна трогает меня своей сердечностью, она так заботливо расспрашивает меня и даже целует. Андрей Карлович приветливо кивает своим арбузиком.
– Ну, ну, это хорошо, что вы как раз вовремя выздоровели: мы успеем вас поспрашивать и выставить вам годовую отметку. Можете отвечать на этой неделе? Да можете, конечно, можете, я уверен. Ну, а с чего же вы начать хотите? Чего меньше всего боитесь? Хотите с немецкого? Вот и прекрасно.
На следующий день я отвечаю немецкий, который знаю действительно назубок. Грамматику, что прошли без меня (а учебника у нас нет), просматриваю по запискам, уцелевшим у Наташи Скипетровой.
– Вот мы сейчас посмотрим, кто в классе лучше всех знает немецкую грамматику и литературу, – заявляет Андрей Карлович. – Я буду задавать вопросы Fräulein Starobelsky, и кто скорее ее найдет ответ, пусть поднимает руку.
Весь класс в напряженном внимании, это своего рода конкурс. Меня берет страшный задор: никому, никому не дать ответить раньше себя. Один вопрос, другой, третий. Я даю ответ раньше, чем Андрей Карлович договаривает фразу, и сейчас же привожу подтверждающий пример. Вопросы сыплются безостановочно, но в ответах нет ни секунды задержки. Ни одна рука не успевает подняться до того, как я даю ответ. Андрей Карлович сияет; у меня от волнения заледенели руки, разгорелись щеки.
– Ja, das heisst wissen! Gut, sehr gut, perfekt! [122] – восклицает он, и его рука делает совершенно неприсущее ей дело: в моей годовой графе красуется низенькое, черное, плотное «двенадцать».
Танька Грачева не выдерживает.
– Еще бы, у нее есть такие великолепные заметки, – фыркает она.
Но Андрей Карлович перебивает ее.
– У нее есть… вот тут, и очень много, – ударяет он коротышкой-рукой по своему большому выпуклому лбу.
Теперь я стала знаменитостью, на меня показывают пальцами.
– Видишь, у этой ученицы «двенадцать» у Андрея Карловича.
– Ну-у?! – удивленно тянется в ответ, и любопытные очи впиваются в мою, сделавшуюся исторической, физиономию.
Да, это случай, еще не записанный в гимназической летописи. Рада я страшно.
По всем остальным предметам тоже по «двенадцать» нахватала. Благодаря немецкому через Зернову перескочила: у меня круглое «двенадцать», а у нее «одиннадцать» за немецкий. Я преисполнена уважения к самой себе, и мой нос выражает явное стремление к высотам небесных светил, душа же моя готова расцеловать кругленькую босенькую головку дорогого Андрея Карловича.
Почти сейчас же вслед за этим начались экзамены, сперва письменные, потом и устные по всем предметам. Чудесное время! Тревожно-радостное, вечно приподнятое настроение, все время ждешь чего-то, и все кругом тоже ждут и чему-то радуются.