— Мэрка, будь хорошей заступницей за своих сестер, — вопит Голда, и женщины из толпы плачут вместе с ней. Провожающие вытягиваются в чинную процессию, печальную и проникновенно еврейскую. Обе сестры и племянницы следуют за каретой, и Калман тоже становится в первом ряду, сгорбленный, надломленный, но умиротворенный. Провожающие пытаются со всех сторон протиснуться поближе к карете, чтобы агуна услышала, как они в сердце своем просят у нее прощения. Возница понукает лошадей, и процессия быстро спускается вниз по улице. Полоцкий даян остается у ворот двора Шлоймы Киссина, и текущая мимо толпа глядит на него с уважением и трогательной любовью. Реб Лейви Гурвиц стоит в стороне и пронзительно смотрит на идущих, словно желая снова показать, что он никого не боится. Лица с горящими глазами поворачиваются к нему и тут же снова отворачиваются, гневно сжимая губы. Его, этого раввина по делам халицы и агун, не любят, но остерегаются даже слово сказать, чтобы не огорчить полоцкого даяна. Провожающие не сомневаются в том, что реб Довид пошел бы с ними на кладбище и произнес бы там надгробное слово у могилы белошвейки, но он боится покинуть своего врага, чтобы тому не причинили зла. Чем дальше уходит вниз процессия, тем сильнее задние ряды напирают на передние. Похороны поворачивают на Завальную, и холмистая улица пустеет.
— Реб Довид, давайте заключим мир, — приближается к полоцкому даяну реб Лейви. — Я спорил с вами не ради своей чести, а только во славу Всевышнего. Поскольку вы признались пред лицом всего народа в своей вине, я хочу заключить с вами мир от своего имени и от имени всех раввинов.
— Я ни на единый миг не раскаивался и сейчас не раскаиваюсь в своем решении об агуне. Я сказал, что виноват, и я действительно виноват в том, что не учел, что в вашем сердце не найдется искры жалости к гонимой еврейской дочери. — Глаза реб Довида горят такой ненавистью, что реб Лейви чувствует: полоцкий даян не помирится с ним ни на этом свете, ни на том.
— Вы обманщик и упрямец, вы болезненно самолюбивы! — трясется от гнева реб Лейви. — Не меня вы хотите спасти, а себя, чтобы народ не показывал на вас пальцем: вот он, раввин бунтарей и насильников, который толкнул людей на убийство виленского законоучителя. Этого вы боялись! Вы боялись, как бы я не оказался важнее, значительней, сильнее вас, как бы я не оказался способен пойти на мученическую смерть во славу Господа.
— Вы шли не на мученическую смерть во славу Господа, вы хотели довести народ до богохульства. — Губы реб Довида дрожат, он хочет усмехнуться и не может. — Вам мало, что вы стали причиной самоубийства агуны. Вам хотелось, чтобы бедные, забитые люди впали в грех кровопролития. Вы не любите людей и хотите, чтобы они еще больше грешили перед Владыкой мира. Даже у гроба агуны ваше сердце оставалось холодным, и вы не просили у нее прощения.
— Нечего было мне просить у нее прощения, потому что в ее смерти виноваты вы. Вы! Вы! — Реб Лейви в неистовстве рвет свою бороду, выдирает из нее клочья. — И тем более не стану я просить прощения у вас, открытого хулителя небес!
— Это вы хулитель небес, — отвечает полоцкий даян и усталым медленным шагом спускается вниз по улице.
Циреле
Снежные метели постепенно улеглись. Зима въелась в тощие кости озабоченных лавочников и ссутулившихся ремесленников; в их потухших взорах осталась только забота о пропитании. Торговки грели потрескавшиеся руки над горшками с углем, ждали покупателя, и когда одна из них вспоминала об агуне, другая со вздохом отвечала:
— Ей уже хорошо, ей ничего больше не надо.
— А похороны были у нее как у знатнейшей раввинши! — утешала себя первая торговка.
Парни из предместий, перекупщики и мясники, клявшиеся еще раз расколоть голову Мойшке-Цирюльнику, когда он выйдет из больницы, поразмыслив, решили, что он вовсе не стоит того, чтобы руки об него марать. Все равно он останется калекой с кашей в голове. Так пусть живет и мается! Кроме того, провожавшие Мэрл так и не смогли понять, почему полоцкий даян не дал и пальцем тронуть своего кровного врага, и пришли к той же мысли, что и при жизни агуны:
— Эти святоши дерутся между собой втихомолку, как уголовники. А когда народ хочет вмешаться и навести порядок, грудью встают друг за друга. Пусть же сами себе морочат головы!
И город перестал говорить об агуне.