— Ясно! Только можешь успокоиться, ты не один такой. Постарайся столько не пить! Много хороших людей умерло от пьянства. Совесть, совесть… бум! — и цирроз. А что касается этого чувства вины — ты просто пытаешься его использовать. Как будто кто-то виноват в том, что ты страдаешь. Ведь есть же такое? Ты обвиняешь папу с мамой, что передали тебе чувство вины. Так?
— Наверное, так.
— Хватит уже носиться с этой виной, — подняла голову доктор Карастоянова и приобрела вид человека, исполненного горделивого достоинства. — Хватит стыдиться! Что в этом такого? Оторвался от семьи и сходил налево? Бывает! Если тебе так нравится эта девушка, разведись, вот и все! Хватит агонизировать! Ты же мужик. Ну! Вот и возьми себя в руки!
— Хорошо! — сказал я и улыбнулся, как ребенок.
— На-ка, выпей! — в этот раз доктор Карастоянова налила мне в какую-то чашку и протянула ее. — Смелее, смелее!
— Да, смелее, — повторил я и, как ребенок, стыдливо опустил глаза. Потом поднял их и посмотрел на нее. Она и себе наливала. В какую-то маленькую кофейную чашечку.
— Сколько тебе исполняется? — уже деловым тоном спросила меня доктор Карастоянова.
— Тридцать, — ответил я.
— За твой прекрасный возраст! — доктор подняла свою чашечку.
— Благодарю! — я тоже поднял свою.
— И за мой прекрасный возраст! — сказала она и засмеялась. Ей было пятьдесят пять.
Васил Парасков или о человечности
Тот, кто действует, всегда лишен совести.
Совесть есть лишь у созерцающего…
К этому времени я уже почти переехал жить к Ив. Когда мне случалось зайти домой, чтобы взять из маленькой семейной квартирки какую-нибудь жалкую вещицу, я тут же превращался в испуганного воришку: прокрадывался на цыпочках, и когда на меня обращали внимание, прятал глаза в пол, мой взгляд буравил землю, устремлялся в недра этой проклятой земли. Я был жалок даже в собственных глазах. С женой мы почти не разговаривали. Я ясно видел, что делаю ей больно. Она таяла у меня на глазах. Страдала и молчала — а что она могла сказать?
От этого любовь как будто возвращалась. Странно. Когда кого-то ранишь, начинаешь испытывать особенную нежность к этому человеку. Я видел, как кошки нежно облизывают мышку, после того, как смертельно ее ранят и готовятся откусить ей голову. Я это наблюдал своими глазами, и при воспоминании об этих сценах мне становилось совсем плохо. Поэтому я тихонечко пробирался в свой старый дом и выносил из него всякие мелочи. Из старого дома в новый.
Но вообще-то я чувствовал себя счастливым. Больным и счастливым. По-настоящему страшно было только, когда я видел свою Куки — я обнимал ее и на миг умирал. Потом целовал в макушку и уходил.
Любовь и желание начать свою жизнь сначала — так, как этого хочу я, не подчиняясь инерции или заданной родителями программе, не соотносясь с семейными ценностями, стародавними временами, мещанско-патриархальным ужасающим бытом — все это было сильнее меня. В миллион раз сильнее. Казалось, эти стремления были сильнее и самого времени. У меня было ощущение, что я боролся как раз с самим временем — временем лицемерия и раздавленных им людей.
Я боролся с собой. Или, точнее, с той частью себя, которая хотела, чтобы я был хорошим отцом и покорным конформистом. Во всех отношениях положительным. И я стоял на руинах самого себя — обыкновенный, сломленной и пустой человечишка.
Я превращался в полураба, полуслугу, полуребенка, полушута, полуврача, полубедняка, в припертого к стенке человека; человека, который был создан для того, чтобы склонять голову и подстраиваться под всех.
Так я себя чувствовал. И от этого я убегал.
Я говорил себе: пусть тот, кто хочет, судит меня. Я буду смотреть на него с презрением. И я смотрел с презрением. Случалось, что для выработки необходимой дозы презрения мне нужно было принять две дозы ксанакса. И запить чем-нибудь крепким. Презрение, попадающее в кровь с алкоголем, а как же иначе! Две большие рюмки для доктора Терзийского! Нет! Три большие рюмки для доктора! Его презрение к тем, кто судит, нуждается в подпитке. Чтобы окрепнуть и быть наготове. Да!
Я был врачом, который лечил свою душу химическими препаратами, рискуя сорваться, как эквилибрист.
Но смотреть с презрением на Куки я не мог.
В тот день не было никакого специального повода к отчаянию. Это был просто плохой день. Как все остальные. Я не знал, в каком измерении я нахожусь. Мир был запутанным, с хаотической мешаниной из отрывочных происшествий и картин. Я жил так: шел на работу, стыдился себя, опускал голову, кое-как работал, возвращался в свой новый дом, сидел с Ив, говорил с ней о нашей любви, мы пили вино… потом по пять-шесть часов кряду занимались любовью. Кувыркались в большой постели, пили вино из бутылки, потом лежали усталые и сонные.
В тот день, я уже сказал, все было, как всегда.