Да, я писал нечто важное. Все начиналось, как стихотворение. Потом я стер наивные и слишком пафосные строки и продолжил немного сдержанней: я начал писать письмо своей жене, но потом это занятие показалось мне чем-то стыдным и излишним — зачем писать, какая польза от моих сердечных оправданий? Я рушил всю ее жизнь, причем не бессознательно и внезапно (как, если бы я умер, и это бы случилось быстрей и безболезненней), а каждый день, с постоянством палача. Сейчас же, ко всему прочему, мне вдруг захотелось написать ей письмо, письмо с объяснениями.
Очень хитрая и непостоянная зверушка этот человек, говорил я себе и стирал написанные строчки, умеет же приспособиться к любой гнусности! Норовит любым способом достичь комфортности и покоя, да еще умилиться и получить вознаграждение. В любых ситуациях!
Вот и сейчас: даже из того, что я испортил жизнь стольким людям, я хочу извлечь выгоду! Написать эссе, поиграть со своими пылкими и горькими чувствами! Кокетливо попенять себе за то, что я всем причинил! Эдакий кающийся Магдалинчик! В этих моих писаниях читалось прямо-таки сладострастие. Не желание пожалеть всех тех, кого мы мучали нашей с Ив любовью, а стремление к тому, чтобы они нас пожалели. Хитрая тварь этот человек, говорил я себе, и снова стирал строки, которые только что написал.
После того, как я стер свое стихотворчество, я стал писать другой текст — на этот раз заявление об уходе. Я просил освободить меня от должности врача-ординатора.
«…во вверенной вам Больнице» — завершил я и собрался стереть этот оборот тоже, потому что от него веяло истерией и непосильным желанием обратить на себя внимание. Да, я страдал. И мне хотелось, чтобы кто-нибудь заметил, что я страдаю. Так поступают истерики. Я горько улыбался. Один в уютном кабинете.
И тут дверь открылась, и я увидел Карастоянову. Она стояла в проеме, держась за ручку, и что-то выкрикивала санитарам. Потом вошла и встала напротив меня. Закурила сигарету, запыхтела. Она пила не меньше, чем я, кроме того, у нее было высокое давление, но все это в ее случае не выливалось в самосожаление и ипохондрию, как у меня, а в энергичные поступки и показную театральность. Хотя по сути своей она была сдержанной женщиной, из старой софийской интеллигенции. Сейчас ее мощная энергетика раздавливала меня и приводила в ужас. Словно кто-то выталкивал — меня, голого и беспомощного — на освещенную сцену и заставлял играть безвкусную трагикомедию.
«Мать твою за ногу, Карастоянова!» — три раза повторил я про себя, и всего меня окатило горячей волной бессильного гнева. Она была моей начальницей, так что я запасся терпением выслушать ее до конца.
— Калин, что ты там пишешь? — спросила она, вытаращив глаза, как будто и правда знала, что я там пишу. Но я-то помнил: она просто любила самый обычный жест сделать значимым и по-театральному ярким.
— Да тут один старый эпикриз заканчиваю, — пробурчал я и начал стирать три последние строчки в заявлении об уходе. Доктор Карастоянова наклонилась надо мной (что делала крайне редко) и посмотрела, что я там стираю.
— Как-то не похоже на эпикриз. И почему ты его удаляешь? — спросила Карастоянова с такой подозрительностью, будто только что разоблачила Мату Хари.
— Да что-то у меня не выходит, — ответил я, обнаглев до такой степени, что в моем голосе не оказалось ни капли смущения. А была только спокойная наглость. Мне ужасно надоело прятаться от всего и вся. А прятался я еще и по другой причине, чтобы глотнуть виски из «служебных» бутылок за какой-нибудь дверью или в какой-нибудь кладовке. И это мне не нравилось, совсем не нравилось. Я стоял на пути к алкоголизму. Знал, но шагал по этой дорожке с улыбкой.
— Да ну! — махнула рукой Карастоянова. Она была неподражаема. Понимала все с полуслова и отступала с аристократической легкостью. Она знала, какие ужасные маленькие преисподни разверзаются иногда в сердцах молодых врачей. Хотя нет, не знала, а скорее предполагала; и проходила мимо них, небрежно махнув рукой: «Эх, все это давно мне известно!»
— Доктор Карастоянова, — я быстренько сменил тему, — что мы будем делать с Василом?
— Как что? — снова округлила глаза она, будучи готовой обратить свою энергию на новый случай. После того, как она перестала интересоваться моими драматическими посланиями, она вновь оживилась и бросила напряженный взгляд на стол. — В каком смысле «что мы будем делать?»
— Так мы же его постоянно запихиваем в…
— Что мы с ним делаем? — оскорбилась Карастоянова и ее глаза вновь наполнились театрально преувеличенным укором.
— Я хотел сказать «размещаем», — усмехнулся я (потому что хорошо знал, что это совсем не «размещение», а настоящее «запихивание», но спорить не хотелось), — так вот, мы же только и знаем, что размещаем его здесь, назначая принудительное лечение, потом мы его освобождаем, потом снова забираем… таскаем по судам, а ничего не меняется, его состояние без изменений… Так вот я и спрашиваю себя: зачем мы мучаем человека… Я чуть ему руку не сломал… когда это было?