– Но я иногда помню что-то. Что, сказать не могу. Помню человека. Я называла его папой. Еще тут у меня есть Бог, и еще есть дьявол.
– Где тут?
– На Корабле.
Обвела коридор рукой.
Коля тоже решил со всем соглашаться.
– Понял. Ну, ты видишь, я же тоже на Корабле. – Пощипал себя пальцами за грудь. – Я в тельняшке.
– Коля. Ты мировой парень. – Улыбнулась нежно. Коля с жалостью разглядывал ее бледное лицо, ее новые морщины, острые скулы, синие круги под огромными глазами, красные жилки на пожелтелых белках. – Мы с тобой подружимся.
– Да. Наладим общий язык.
Она похлопала его ладонью по локтю.
Он поймал ее руку.
– А кто такой твой Бог?
– Ой, он отличный. Он может все. Такой прозрачный… – Поводила в воздухе пальцами. – Он светится. Он молится за всех нас. Но он не знает дорогу. Я. Я знаю.
– Какую дорогу?
– Я вас всех отсюда выведу. На свободу. И тебя тоже.
– И Витю?
Он начинал верить.
– И этого твоего Витю, да. Всех.
– А этот Бог… – Коля потер себе шею ладонью, поморщился. – Он где? Тоже здесь, что ли?
– Да. Здесь.
– А в какой он… палате?
Пожалел, что об этом спросил.
Но она не обиделась.
– Он рядом. – Махнула рукой. – Рядом. Тут. Он ко мне приходит. И еще я вижу его во сне. Ночью. Но, знаешь, я сплю и днем. Как лошадь.
Засмеялась. Верхняя Манита больно шлепнула ее ладонью по губам, и она перестала смеяться.
– А какой он из себя?
– Белый. Золотой. Старый.
– А его часом не Беньямин зовут?
– Его Бог зовут.
Нижняя Манита рассердилась. Верхняя Манита тяжело вздохнула.
– А кто ж тогда дьявол?
– Это доктор Сур.
– Все ясно.
Он оборвал разговор. Все бесполезно! И это их Манита. Душа компании. Душа нараспашку. Душа-пляши. Талант. Художница номер один города Горького. А может, и всея Руси. То есть, пардон, всего Советского Союза. Только Союзу на хрен такие не нужны. Он почесал себя ногтями по полосатой черно-белой груди. Ему было больно. Очень больно.
– Манита. Давай я тебя до твоей палаты провожу.
– Давай.
Так и шли по коридору – две больные птицы: приседая, подгибая колени, качаясь, останавливаясь, отдыхая, головы задирая, друг на друга глядя, под ручку, два голубя, двое старых друзей, да еще не старых, а уже изношенных, не понимали, кто они и зачем они тут, друг друга не узнали, сделали вид, что узнали, узнали понарошку, в этом мире не узнали, значит, узнают в другом, – две кисти, две краски, два костыля, два мазка на чистом белом больничном хлорном холсте.
Нина одевалась перед зеркалом – идти в психбольницу.
На той неделе дозвонилась до Боланда и упросила, умолила. Улестила: да я у вас каждый год буду консультировать! Бесплатно! Вы герой, сказал Боланд, и в трубке Нина услыхала сдержанный, еле слышной нотой презрения, смех. Да, герой социалистического труда, отразила Нина удар, покусывая намазанные помадой «Свобода» пухлые ягодные губы и глядя злыми черными глазами в длинное, от пола до потолка, родовое зеркало, а вы мне еще не забудьте золотой бахромой обшить переходящее красное знамя! Он замолк, и теперь от души хохотала она. Когда придете на консультацию, глазное дно смотреть? Да хоть завтра. Нет, завтра не надо, давайте в понедельник. Раз в неделю, хорошо?
Она умолила Боланда – за бесплатные консультации – чтобы он разрешил Коле в больнице рисовать.
Ах, неверно она говорить, писать. «Рисовать» – так художники не говорят. Так – дети говорят.
Лена глядела то на мать, то на ее отражение, в большое зеркало.
Переплетала развившуюся короткую толстую косу. Капроновая лента то и дело выскальзывала из ее маленьких пальцев. Пианино раскрыто, на нем стоят развернутые ноты, над черными муравьями бежит черная надпись: Петр Ильич Чайковский, «Времена года».
– Мам! А скоро Новый год.
– Скоро, скоро.
Нина вытаскивала из шифоньера огромную, колоколом, шубу из золотистой, как тертые с сахаром яичные желтки, керуленской земляной выдры. Шубу ей Коля купил. На свои кровные. Музею две работы продал. У музея губа не дура – купили «Серебряную ложкарницу», древнюю старуху с коричневой, изрытой, как кора дуба, кожей лица и рук, с деревянными ложками в костлявых умирающих пальцах, с ведром краски-серебрянки у колена, и «Чувашскую доярку Марию Христофорову», в черном платье, схваченном тугим солдатским ремнем, с военной выправкой, с густым золотым ливнем монист на полной тяжелой груди и прямых широких, как у мужика, плечах. Как эта Мария с такой церковной фамилией умудрилась в Стране Советов выжить? Да еще героиней труда стать.
Сейчас церкви опять взрывают. Опять с Богом война. Недавно возле Леночкиной школы храм взорвали. Такой маленький, невзрачный. Что он им дался? Говорят, на этом месте будет дом пионеров. Правильно, о детях надо заботиться, а не об умоленных, выживших из ума старых ведьмах.
А дети – они с уроков сбегали и на пепелище цветные осколки собирали. От лампад и иконных окладов.