На всю ординаторскую громко раздалось, загремело торжественно: «Ленин всегда живой, Ленин всегда с тобой, в горе, надежде и радости!» Тощая повернулась к врачам. Они уже расцепили руки. Разошлись по разным углам: Люба к своему столу, Сур к своему. Уткнулись в бумаги. Шелестели историями болезней.
– А вы знаете, чья это кантата? Ну, песня чья? Кто написал? Не знаете? Сейчас в обморок упадете! Отец одной нашей больной! Касьяновой из девятой палаты! Алексей Касьянов!
– Может, однофамилец, – буркнул Сур, шурша бумагами.
«Ленин в твоей весне! В каждом счастливом дне! Ленин в тебе и во мне!» – торжественно гремел хор. Кочерга уселась за свой стол. Потом вскочила, подбежала к радио и сделала еще громче. Оконные стекла задребезжали.
«Мы за партией идём, славя Родину делами! И на всем пути большо-о-ом! В каждом деле Ленин с нами!» – завывал хор, призывая несчастные народы всего мира возрадоваться судьбе одного счастливого народа, у которого такой незабвенный, такой навеки бессмертный вождь.
– Стекла вылетят, – сказал Сур мрачно.
– Нет! Это ее отец! Это он сочиняет все патриотические гимны! Великий музыкант!
Сур обернулся и посмотрел на Тощую. Он хотел увидеть, как она преступно смеется. Над Лениным, над партией, над всем советским народом.
Тощая не смеялась.
Каблуки. Плохие каблуки. Кривые каблуки.
Они должны пройти мимо десятой палаты.
На этот раз. И еще раз.
И еще раз.
Сколько раз в день можно – мимо? Надо войти.
Люба входит. Зачем? Она здесь сегодня уже была. Или вчера? Какая разница.
Нет ни вчера, ни сегодня.
Для Любы уже ничего этого нет.
И ей все равно, что будет завтра.
Ведь завтра тоже исчезло.
А что тогда есть? Десятая палата? Человек на койке? В руках огрызок ржаной горбушки?
Обед уже был, просто сидит, хлеб жует. От тоски.
От тоски по ней.
Идти по одной половице к этой койке. Смотреть под ноги. Кривой каблук может подвернуться. И тогда нога сломается в щиколотке.
И тогда, и тогда он понесет тебя на руках.
– Больной Гордеев! – Вся палата глядит на нее. – Вы поняли, что я вам сказала утром?
Глаза ловят друг друга и не могут поймать.
– Понял. – Голос мрачный. Слова цедит медленно. – Но не совсем.
Хочет, чтобы ты с ним говорила. Говори.
– Вас завтра к выписке.
– Ха! – вопит Мелкашка. Он возмущен. Криво, косо лезет угол рта вниз. Над небритой губой торчат желтые лошадиные зубы. – Его – к выписке! А меня?! Я здоров! Совсем здоров!
Гулко бьет себя в грудь кулаком.
Бес оборачивается к Мелкашке. В глаза Беса дикая радость. Презрение к остающимся, ничтожным. И сумасшествие. В них жар. Пожар. Трудно скрыть. Да и зачем скрывать. Когда все и так ясно. Понятно.
Им двоим – понятно. И больше никому!
Врешь ты все, всем понятно. Без слов, но от души.
Врач Матросова идет по одной половице. Носки выравнивает. Ступает осторожно. Будто боится лягушку раздавить. Идет походкой сумасшедшей. Здоровая, крупная, сдобная баба. Детей рожать ей одного за другим. Засушила, сожгла работой себя. Но прокололась. Это он ее проколол. Как пухлый шарик надувной. И на ладони – резиновая шкурка. Использованный презерватив. Конфетный рваный фантик. Ну-ка отними.
Ну-ка отними ее у меня!
Садится на матрац, завернув простынь. Пружины звякают. Бес не отодвигает ногу. Уже две недели ему не делают ни литий, ни либриум, ни галоперидол. Она распорядилась тайком: вводите Гордееву физраствор! Ну, на ночь можно – литическую смесь. Анальгин, димедрол, ношпу в одном шприце.
И валяют ему сестры физраствор. И смеются, ржут, ладошками зубастые молодые рты прикрывая, над толстухой-врачихой, что влюбилась в шизофреника. Последний шанс! Не нашла в лесу лесу! Сур, Запускаев – холостяки! А она!
Она. Она.
Сидит на краю койки. Мужская нога прижата к женскому заду. Теплый зад. Как хороша, горяча и сладка она будет в постели. Не в этой. Не в лязгающей койке. Там. Дома. У нее. На мягкой кушетке. На двуспальном раскладном диване. Какой у нее дом? Скорей бы увидеть. Она явно потащит его к себе домой. И он – потащится. А куда ему еще идти? Квартиру сестра на себя переписала. Подпись у него выманили: здесь. Когда он лежал, задравши ноги и высунув язык, под туманом уколов. Укол – и беда. Укол – и ярость. Укол – и зубами скрежетать. А юродское лицо с глазами-небесами наклоняется низко, и белая борода тыкает его в лицо и подбородок: не кричи, парень, забудь, мы тут все забываем.
– Как настроение?
Обо всем договорились. Шептались. В коридоре. У окна. Там, где в кадке растет сохлый фикус. А в землю вокруг фикуса смиренно воткнуты окурки.
Бледнела. Он не смел взять ее за руки.
Мимо них шоркали подошвы и цокали каблуки.
Кривые каблуки. Кривые языки.
О них говорят. О них будут говорить. На все плевать. Не это главное в жизни.
Мозги туманные, от радости как пьяные.
– Отлично, доктор! Как у дембеля!
Кладет руку на одеяло. Он ногу плотнее прижимает. Руку тоже на одеяло кладет. Ближе придвигает. Накрывает ее руку. Как бабочку.
– Превосходно. – Голос, не дрожи! Голос, предатель! – Собираетесь уже?
Все слушают. У всех выросли уши.
Все, кроме Ванны Щов, слушают их двоих, как по радио – музыку.