Ей так уютно в квартире Мирона, будто её накрывает пенный шлейф тёплого Восточно-Сибирского моря. Так не должно быть, потому что море самое холодное в мире, а она самая хреновая на свете. Это всего лишь необъяснимый приступ нежности к себе в последний вечер октября.
Они сидят на террасе, укутавшись с головой в тяжёлые пуховые одеяла, и пьют вино; водку в этом доме не держат, дети и всё такое. Весь затухающий город можно уместить в одну ладонь, а огни с фонарных столбов сорвать, как облепиху, и расфасовать по карманам.
Мирон Дмитриевич читает какие-то отрывки из Довлатова, а Влада набивает рот слепленной в «одноместные» ульи сахарной ватой. Влада варит глинтвейн в глубокой кастрюле (чтобы на весь ноябрь), а Мирон Дмитриевич рассказывает о психотипе Тайлера Дёрдена*.
Они пьяные, смеются без всякой устали.
И вроде надо быть счастливой, ловить момент, но нихуя.
Такое бывает только в фильмах и у любимых на «всю голову». А они и не в фильме, и не любимые.
— А где мать Катерины?
Стоило ли сейчас об этом?
Мирон сердито хмурит брови, но отвечает:
— Где-то в чужой постели.
— Это была любовь?
— Отчасти.
— Запчасти.
— Любовь продлилась до тех пор, пока я в семнадцать лет не остался один с младенцем на руках. Она только успела дать ей имя. Катерина…
Только сейчас, в притухшем свете кухонной люстры, Влада замечает напряжённые линии неглубоких морщин на лбу учителя и сжатые в натянутую полоску губы. И вправду не вовремя. Совсем.
Он подливает ей ещё вина. Мол, не будем об этом. Наполняет бокал до краёв. Она бросает в затемпературевшее вино два кубика льда, и оно выходит из алкогольных берегов.
***
Холл захвачен зеркалами. Все признаки балетной студии на лицо (на квартирное лицо).
И Влады слишком много в этих зеркалах. Она проваливается внутрь них. Мирон вдавливает её в эти стеклянные матрацы своим крепким тридцатичетырёхлетним телом. Он в ней. Резкие толчки внутри прошибают в пот. Это так почти по-семейному. В животе бабочки из жёсткого картона крыльями разрывают солнечное сплетение. С чего это ей так чувствительно и травмоопасно? Глупость.
Щелчок в замочной скважине.
Нужно соскользнуть с его бёдер, успеть застегнуть мужскую рубашку на все пуговицы. Пальцы будут дрожать, промахиваться, а круглые пуговицы откажутся залезать в узкие прорези.
Нужно выглядеть нормальной, домашней. Прикрыть по возможности волосами выбритые виски, если неожиданно нагрянули родители Мирона Дмитриевича.
Нужно сделать хоть что-то.
Свет в зажжённых лампочках кубиками мягкого поролона врезается и отскакивает от зеркал. Родное лицо Петьки, которое хочется крепко сжать в ладонях, потому что невозможно соскучилась, множится в осколках отражений. Он мокрый насквозь. На улице, видать, льёт знатно. В его взгляде дождя, наверное, больше, чем на улице. Это всё же дождь со снегом.
— Шлюха, — смотрит на неё с непростительным укором, а потом отступает, уходит.
Срывается за ним в непогоду в чём есть. Кричит ему что-то беспорядочно в спину, сбегая по ступенькам. Петя оставляет после себя дождевую цепочку следов, на которых Влада проскальзывает босыми ступнями.
— Почему ты с ним? За оценки? — оборачивается у почтовых ящиков.
Она почти въезжает в него.
— У меня три выходит в четверти по химии, если не два, Никонов. А у тебя пять, может, это ты спишь с ним за оценки? — слегка оскорблена. — Почему ты с ней? — столько горечи во рту, подавиться и венок заказать.
— Не твоё дело, — распахивает подъездную дверь.
Холод пересчитывает кости, замораживает растопленное квартирным теплом мясо. Влада продолжает упорно идти за Петькой. Дождь радушно заворачивает её в свою плёнку. Сквозь промокшую рубашку Мирона рентгеном просвечивается её худощавое тело, что выглядит истощённым и жалким. По щекам ручьями стекает неводостойкая тушь. В магазине, как всегда, наврали.
— Я люблю её. Тебе не понять этого, Владислава, — впервые полным именем. — Нормальная любовь двух подростков-погодок, а не семнадцатилетней и тридцатичетырёхлетнего. Я нормальный. А за твоё психическое состояние нужно ещё побороться.
— Это всё из-за тебя. Ты первый начал, — сдаётся — слёзы рассекают воспламеняющимся хлорбензолом по щекам, подбородку, шее. — Ты никогда ничего не видел дальше своего носа, — она вот-вот загорится масленичным чучелом.
— А ты никогда не думала, что я не хотел видеть?
Загибается от осознания, что ушла далеко в минус в пресловутом «нелюбимая». Сделала, обошла всех. Взяла все призовые места в конкурсе «нелюбимых». Ебать. Внутренние органы обмотаны цепями с шипами. Кровавое месиво на пустом месте и без войны. Добровольная пытка.
Расстаются под ранний снег. Он валит хлопьями. Часом ранее она бы порадовалась этим перьям, а сейчас понимает, что детство закончилось с его — «я не хотел видеть».
В лифте сталкивается с сочувствующим взглядом Катерины. Пройтись бы по её прехорошенькому личику бритвой, вырвать волосы с кусочками кожи. Одёргивает себя. Сделав из красавицы чудовище, она не станет любимой. Это в его голове. Ей не под силу вскрыть его черепную коробку и записать на аудиокассету воспоминаний и чувств что-то о себе.
***