Клиницисты-профессора также не смогли оказать серьезного влияния на Пирогова. Знаменитый врач М.Я. Мудров лишь неустанно твердил о необходимости заниматься анатомией, но одних разговоров тут было недостаточно. Преподавание продолжали вести «на платках». Хирург Ф.А. Гильдебрандт так сильно гнусавил, что, стоя в двух шагах от него, нельзя было понять ни слова. Огромная лекционная аудитория тем временем просто жила своей самостоятельной жизнью, стараясь не особенно раздражать гнусавого профессора. Всем прочим языкам этот немец предпочитал латынь, и преподавал он по своему собственному учебнику, написанному на этом славном языке Овидия. Остается только догадываться, какие сведения могли почерпнуть студенты из общения с этим ученым мужем.
Гораздо сильнее, чем профессора, на юного Пирогова повлияла сама студенческая среда, и здесь надо отдать должное тихоне Феоктистову, который внезапно проявил себя с самой неожиданной стороны. Совсем юный четырнадцатилетний студент прикипел всей душой к своему бывшему наставнику, обучавшему его когда-то латыни. У него он и останавливался после занятий, проводя с этим на вид тихим человеком немало времени. Возвращаться домой сразу после занятий было далеко. Родители ждали студента не раньше 4–5 часов вечера, и стихия студенческой вольницы буквально опрокинулась на голову юного Пирогова. Дело в том, что скромный студент Феоктистов был казеннокоштным студентом и жил в общежитии с пятью другими товарищами в № 10. «Чего я не насмотрелся и не наслушался в 10 нумере!» – восклицал впоследствии Пирогов. Шум и гам, царившие в этом нумере в первых числах каждого месяца, в день получки, доходили до таких гомерических размеров, что, по словам Пирогова, проходившие мимо этого питомника детей Аполлона крестились и отплевывались. Вот в какую компанию, благодаря «скромному» Феоктистову, попал четырнадцатилетний Пирогов прямо из детской комнаты, из семьи, где соблюдались все посты, все обряды, предписываемые православием.
Влияние «десятого нумера» было громадным, оно и обусловило окончательный умственный и нравственный перелом в душе Пирогова. Даже кутежи «десятого нумера» сослужили будущему клиницисту немалую службу. Так, впоследствии, в Дерпте, бьющий через край разгул студенческой жизни не представлял уже для него ничего нового и увлекательного. Кутежи в Дерпте, где Пирогов был вполне уже самостоятельным человеком и находился вне влияния родной семьи, могли бы, как и для многих других русских юношей, попадавших в эту атмосферу студенческой вольницы, иметь роковые последствия. От пьянства многие из этих россиян очень часто заболевали чахоткой. У Пирогова же к тому времени против разгула уже выработался стойкий иммунитет.
Но именно этот злосчастный нумер и подвигнул юного студента к практической анатомии. Помимо никому ненужного гербария, приобретенного за баснословные по тем временам деньги (10 рублей), старшие товарищи сумели всучить юному естествоиспытателю мешок с костями. Сам Пирогов вспоминал об этом эпизоде так: «Когда я привез кулек с костями домой, то мои домашние не без душевной тревоги смотрели, как я опоражнивал кулек и раскладывал драгоценный подарок десятого нумера по ящикам пустого комода, а моя нянюшка, случайно пришедшая к нам в гости, увидев у меня человеческие кости, прослезилась почему-то; когда же я стал ей демонстрировать, очень развязно поворачивая в руках лобную кость, венечный шов и надбровные дуги, то она только качала головой и приговаривала: «Господи Боже мой, какой ты вышел у меня бесстрашник».
В этой непосредственной реакции простой русской женщины раскрывается тот самый внутренний конфликт между традиционным православным мышлением и экспериментаторским духом науки, навеянным протестантской этикой. Юный Пирогов с черепом в руках (Бог знает, как эти кости попали в пресловутый «десятый нумер» – скорее всего не хватило на выпивку и пришлось копать где-нибудь на кладбище), так вот, юный Пирогов с черепом в руках (эта гамлетовская поза, кстати сказать, так и застыла навечно в бронзовом монументе) невольно напоминает Фауста, то есть фигуру, воплотившую все типологические черты науки Нового времени, порожденной все той же протестантской этикой.
Во время студенчества Пирогова материальное положение семьи пришло окончательно в упадок. В конце первого года обучения (1 мая 1825 года) отец Пирогова внезапно умер. Уже через месяц после смерти отца семья, состоявшая к этому времени из матери, двух сестер и студента Николая, должна была предоставить дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Выброшенная буквально на улицу, семья неожиданно обрела поддержку в лице троюродного брата отца Андрея Филимоновича Назарьева. Он был заседателем какого-то московского суда и жил с многочисленным семейством своим в маленьком собственном домике, в котором Пироговым уступили мезонин с тремя комнатами и чердаком.