Эффект его грозного и внезапного появления был испорчен. Однако, он, остановившись перед Еленой, строго спросил её:
— Ты с кем сейчас разговаривала?!.
— Ни с кем. Что тебе, приснилось, что ли?
— Вот что, товарищ Елена, ты мне ухо-то не крути! Я, конечно, на это дело плюю, но, всё-таки, наш культшефский отряд амурами срамить не позволю, — грубо сказал Кусков, оглядывая комнату.
— Ты лучше проспись-ка, Гриша, — вставая со скамьи и напуская на себя презрительный и холодный вид, ответила Елена. — Ты сам культшефство компрометируешь, если наклюкался где-то, а потом позволяешь себе так нахально врываться, да ещё оскорбляешь. Сам, ведь, видишь, что никого здесь нет.
Кусков хорошо видел это. Он стоял ошарашенный.
— Чёрт с тобой в таком случае. Извини за беспокойство.
Он повернулся, вышел и зашагал к противоположному концу залы, где на полу, коллективно укрытые мешочным пологом, спали вповалку комсомольцы.
— Перестаньте смеяться! Это страшно неприятно, когда слышишь хохот и не можешь увидеть того, кто хохочет. Да и над чем вы смеётесь? — сказала Елена, обращаясь к Ферапонту Ивановичу.
— Ох, да как же не смеяться?!. — воскликнул невидимый. — Ведь, как я здорово вашему приятелю ножку подставил, — так и растянулся плашмя! А вы ещё тут — чего ты кланяешься? Ха-ха-ха!..
— Перестаньте!
— Ну, что ж, перестану, если вам неприятно. Вы, ведь, знаете, что я для вас…
— Хорошо, хорошо, — слыхала уже. Вы лучше расскажите мне кое-что другое.
— Что например?
— А вот меня интересует, что вас натолкнуло на мысль добиваться невидимости и каким путём вы пришли к ней.
— Словом — «как дошли вы до жизни такой?».
— Вот именно, — сказала Елена.
— Хорошо. Откровенно говоря, требования ваши чрезмерны. Я ни с кем решительно с тех пор, как сделался невидимкой, не откровенничал. Но… я совершенно серьёзно говорю вам, что вы в моих глазах совсем особенная женщина, совсем не похожая на других. Я вверяю вам свои тайны и верю, что не окажусь Самсоном, а вы Далилою.
— Можете, быть спокойны.
— Ладно. Только, Елена, предупреждаю вас, что я должен начать издалека и рассказать вам кое-что из своей жизни. Иначе вы ничего не поймёте. Вам не будет скучно?
— Ну, не знаю. Смотря но тому, как вы будете рассказывать.
— Увы! — вздохнул Ферапонт Иванович. — Тогда я заранее обречён. Я совсем не умею рассказывать.
— Ну, ладно, ладно, — рассмеялась Елена. — Давайте рассказывайте, довольно тянуть.
Ферапонт Иванович прокашлялся и приступил к повествованию.
— Родился я и вырос, — начал он, — в некультурной, хотя и зажиточной семье деревенского лавочника. По-теперешнему, сказали бы, что отец мой был кулак. Воспитание моё, надо полагать, мало чем отличалось от воспитания крестьянских ребятишек вообще. Та же зыбка, тот же рожок с ржаной жвачкой, то же застращивание букой и побои впоследствии. Вообще, как видите, детство моё было довольно тёмное и безотрадное. Но если бы спросили меня, когда я в первые ощутил всю горечь своего бытия и враждебность жизни, то я определённо сказал бы: это был момент, когда меня оторвали от материнской груди. Нет, не оторвали, а заставили возненавидеть и отвернуться. Это ещё хуже.
Вы не можете себе представить, какая гнусность, грубость и жестокость выпадает на долю деревенского ребёнка в этот и без того трагический для маленького существа момент. Чего только не проделывают в таких случаях невежественные матери, пользуясь опытом старых баб. Всё пускается в ход, чтобы ребёнок возненавидел то, что всю прежнюю жизнь его до этого момента было для него единственным блаженством в этом суровом внешнем мире, которое заменяло ему утраченное тепло и уют материнской утробы.
Для того, чтобы скорее отлучить сосуна, деревенские матери смазывают сосок сажей, перцем, горчицей и подставляют в тот момент, когда ребёнок хочет приложиться к груди, жёсткую и колючую щётку. И вот несчастье: беспомощное создание, вместо тёплого и нежного шара и ласкающего губы соска, из которого льётся в крохотное тело сама жизнь, тёплая, сладкая и питающая, натыкается вдруг своим вздёрнутым носиком на щетину щётки или обжигает горчицей нежнейшую слизистую оболочку своего рта.
В мою память крепко врезалось одно событие, связанное с отнятием от груди. Скорее всего я вообразил его уже впоследствии, по рассказам других. Однако, я как будто ясно вижу его перед собой. Я вижу ясно капли молока и крови, медленно ползущие по материнской груди из укушенного мною соска. Не помня себя от боли, мать с силой шлёпает меня и бросает в зыбку.
Может быть, всё это смешно для вас, но я рассказал вам сейчас самое тяжёлое событие моей жизни.
Другое тяжёлое событие, когда в первый раз и навсегда легла на мою жизнь тяжёлая тень отца, заключалось в том, что родители перестали класть меня с собой спать. Мне было тогда четыре года. Это изгнание в одинокую постель потрясло мою детскую душу. Я ревел, умолял, звал мать, протягивал свои руки в темноту… Я чувствовал, что она здесь, близко, мне было страшно одному, я хотел разжалобить её.