И что же в итоге произошло? Был нарушен порядок вещей. Измученное мертвое тело вскрывали в морге в Чешине — а мать с остервенением искала ненужный ботинок. И что же в итоге произошло? Был сохранен порядок вещей. Потому что смерть должна быть на месте смерти, отчаянье на месте отчаянья, а ботинок на месте ботинка. Но это, пожалуй, невозможно, порядок вещей не мог быть сохранен, потому что его, пожалуй, вовсе нет. А кроме того, почему это, извините, за последствия сохранения порядка вещей всегда должен отвечать я? Ведь в результате не кто иной, как я, должен был на глазах у публики в странном состоянии ужаса, смешанного со стыдом, забираться на крышу тира, должен был, обуздывая свой чудовищный страх (ведь я боялся этого ботинка, как привидения), отчаянно лезть за этим ботинком.
Я смотрю на две пары носков, брошенных в траве, и знаю, что свобода моя иллюзорна, я смотрю на носки утопленника, и проклятый атавизм нашептывает мне, что ведь это почти новые носки, что нужно страх побороть и нужно бы их взять и выстирать… Две пары носков в траве, ботинок на крыше тира — вот что остается, когда все кончается.
«Это и есть ты»
Он был очень маленького роста, обладал по крайней мере тремя талантами и с большим мастерством играл на аккордеоне. Я засыпал, а сверху, из маленькой комнатки на чердаке, лилась музыка. Потом австрийский аккордеон исчез, скорее всего, стал предметом обмена: инструмент за бутылку, спирт за мелодию, гибель за искусство. Он не дожил до сорока, а его таланты умерли еще раньше.
Другое дело, что все три (талант математический, талант шахматный и талант храбрости) начали обнаруживаться в глубочайшем детстве. Совсем маленьким мальчиком он считал быстрее, чем продавщица в универмаге, у всех, даже у пана часовщика Броды, он выигрывал в шахматы и ничего не боялся. Стал бы он, если бы судьба сложилась удачно, шахматным чемпионом мира, Европы, Польши? Не знаю. В шахматы он играл превосходно, почти совсем не смотрел на шахматную домку — он видел гораздо больше, но ему не было дела, что он видит больше. Мы корпели над деревянными фигурками, движения наши были медленными и неуверенными, статичное спокойствие царило на поле боя. В его же голове проносилось стремительное и летучее сражение, партия за партией, тайфун геометрии, его шахматы были игрой более скоростной, чем хоккей, слон бежал, ладья рассекала поле, ферзь атаковал. Мат, еще мат, опять и опять мат, прежде чем человек успевал что-то сообразить.
Стал бы он, если бы все сложилось как полагается, ученым, математиком, профессором математики? Наверное, нет, но уже малолеткой в сложении больших колонок цифр он оказывался лучше кассирш, да и потом, в гимназии, когда время стало уходить на разные капризы и нужно было его наверстывать, он спокойно, без усилий и хлопот прорабатывал за две недели годовой курс математики. Но самым великим его даром была храбрость, в храбрости он себя полностью реализовал, профессором и чемпионом отваги он стал уже смолоду. То, что он не боялся плавать и нырять на самых больших глубинах и в водоворотах, — это пустяки. То, что двенадцатилетним мальчишкой он прыгал на полудетских лыжах с большого трамплина в Малинце, — это пустяки. То, что с десятиметровой вышки в бассейне он бросался в воду с такой отчаянностью, будто хотел упасть как можно больнее, — это пустяки. Десятки, сотни подобных выходок, скачков, пируэтов над пропастью — это пустяки. Но ведь он не боялся даже Рекса фотографа Виселки.
Рекс фотографа Виселки был грузным бернардином размерами с упряжную лошадь. Кроткое, спокойное и добродушное животное на грани слабоумия. Пёс-старпёр. С ангельской покорностью он терпел целые поколения чудовищ (маленьких мальчиков) и бестий (маленьких девочек). Чудовища и бестии досаждали ему, тянули за шерсть и за уши, орали во все горло, папочки чудовищ и бестий орали еще сильнее, посредством безотлагательной порки заставляли чудовищ и бестий образцово позировать, мамочки чудовищ и бестий становились на их защиту и начинали рыдать — Содом и Гоморра. Пес был терпеливым свидетелем этих ежедневных падений человечества, позволял делать с собой все что угодно, не жалуясь сносил унижения, когда ему примеряли солнечные очки или пляжные шляпы, без сопротивления позволял себя запрягать и угрюмо тащил по парковым аллейкам диковинную коляску, которой правило умильное чудовище или заливающаяся счастливым смехом бестия. Он ежедневно вставал, ежедневно шел на работу, ежедневно возвращался, ежедневно ел, ежедневно засыпал.