Панюхин и Василий Васильевич неторопливо двинулись к выходу. Андрей Павлович попросил подождать его. Запутавшись в штанине, конфузливо покосился на Клавку и Валентина Петровича. Они не обращали на нас внимания.
В коридоре я признался Василию Васильевичу, что считал Клавку порочной, да и сейчас иногда возникает такая мысль — уж больно темны круги под ее глазами. Обозвав меня дураком, он сказал, что это от тяжелой жизни: шутка ли, двое детей, старуха-свекровь, хворый муж.
— На таких женщинах, как Клавдия, Россия держится! — добавил Василий Васильевич.
Я решил прогуляться. Дождь продолжал накрапывать, словно раздумывал — хлынуть или повременить. Было тепло и тихо. Такая погода часто бывает в разгар жаркого лета, когда ветер, нагнав облака, неожиданно стихает, и они неподвижно висят день, два, а иногда и неделю. Под тяжелыми каплями шелестела листва, на обочинах, где толстым слоем лежала пыль, образовались влажноватые углубления диаметром с трехкопеечную монету. Я вдруг подумал, что эти углубления похожи на маленькие воронки.
— Простудишься, — сказала Лизка, когда я подошел к ней, и, потеснившись на лавочке, освободила мне место возле себя. Над лавочкой нависла крыша. Деревянная поверхность была сухой, теплой. — Позавчера во весь рот улыбался, а сегодня одна маета на лице. Признавайся-ка, от ворот поворот дали?
— Ничего подобного!
Усмехнувшись, Лизка перевела взгляд на дом с верандой.
— Много понимает о себе.
— Кто?
— Анька, кто ж еще.
Я сказал, что Анна Владимировна — прекрасный человек. Лизка рассмеялась. Ее рыхловатый, угристый нос покраснел, морщины на лице стали глубже.
— Я в Черкизове с малолетства живу. Анькин родитель в прежние времена тут трактир держал, я туда, бывало, часто бегала, а ее родительница самой лучшей свахой в округе была. Анька в нее. Замуж она, врать не буду, по любви вышла. Ходил в трактир малый с красильни, на гармошке играл. Все черкизовские молодухи по нему сохли. Аньке в ту пору всего шестнадцать годков было. Как они поладили — неизвестно. Сбегли и — под венец. Родитель и родительница волосья на себе рвали, в полицию грозились пожаловаться, но ничего у них не вышло: перед богом и людьми Анька и тот малый мужем и женой были. Вскоре после этого революция случилась: трактир разорили, Анькин родитель с горя помер, родительница умотала с каким-то унтером и сгинула где-то. В тот год и объявился в Черкизове Дашки твоей отец. С одной котомочкой приплелся, в лаптях. Сперва он у нэпмана посудомойщиком был, потом в кооперативной столовке с подносами бегал, теперь, похваляется, буфетчиком в ресторане стоит. Он на Аньку еще до войны посматривал, а сделать ничего не мог: она с мужем в согласии жила, вот только бог деток ей не дал. После войны они быстро поладили, потому что характерами схожи. — В Лизкиных глазах появилось любопытство. — Дашка тебе ничего про себя не рассказала?
— А что она должна была рассказать?
— Значит, не рассказала!
Я попытался выяснить, что́ должна была рассказать мне Даша, но Лизка отрезала:
— Я свой нос в чужие дела не сую. Бог даст, сама все расскажет.
Дождь прекратился. На небе образовались голубые оконца. Выглянуло и сразу же исчезло солнце. Я гулял до тех пор, пока меня не позвали обедать.
Вечером было кино, но я смотреть фильм не стал — лишь спустился на третий этаж, где киномеханик устанавливал передвижку, поглазел на доходяг, волочивших стулья: ничто другое, кроме кино, не смогло бы поднять их с кроватей. До начала картины было полчаса, но доходяги, тяжело дыша и громко кашляя, рассаживались перед экраном, ворчали на тех, кто был выше ростом, а сидел впереди. Все они были в халатах. Я, в ситцевой пижаме с еще не отпоротым фабричным ярлыком, ощущал свое превосходство над этими людьми, с неприятным холодком внутри думал, что сам мог бы очутиться среди них, если бы вовремя не обратился к врачу. Василий Васильевич рассказал нам, что на втором и третьем этажах умирают обычно под утро, когда только-только начинает рассеиваться ночная мгла. Нянечки молча выкатывают кровать с покойником в коридор. Переложив тело на носилки, относят усопшего вниз, в мертвецкую. Однопалатники чаще всего ничего не видят и не слышат. Проснувшись утром, обнаруживают: нет человека, которому еще вчера делали уколы, который ушел в иной мир, не попрощавшись с близкими, не сказав им последнее «прости».
В нашем отделении было безлюдно — почти все ушли смотреть кино. В обычные же дни перед отбоем ходячие больные — а к нам клали только ходячих — или слонялись по коридору, задерживаясь на минуту-две около окон, за которыми была непроглядная тьма, или травили что-то, сойдясь в небольшие группки; любители домино с таким грохотом опускали фишки, что дежурная сестра делала им замечание.