— Дураки вы, — обратилась она к буравящим друг друга глазами мужчинам. — Оба. А ты Витенька в особенности. Ну, Лешенька-то, не знал, а ты… Архивы какие-то копал… Нет, чтобы меня старую спросить? Или забыл кто я такая? Отто Краузе без меня шагу не делал. Все его грехи перед богом и людьми у меня перед глазами до сих пор стоят, каленым железом жгут. Так что слушайте, что вам Степанида Егоровна Силантьева скажет. Это все его идея — дядюшки Отто. Так он просил себя называть. Когда в гестапо попали связной Сергей Зацепин и комсомольский вожак, координатор партизанского объединения Алексей Панфилов захотелось ему покуражиться. Спустился он к ним в камеру и сказал так: кто предателем станет, живым уйдет и доброе имя сохранит. А кто упрямиться будет, тот не только в муках умрет, а еще доброе имя потеряет. Во всех бумагах его как предателя будут записывать, как немецкого помощника. Так что чист твой дед Витенька. Никого он не предавал. Молчал до конца и имя свое очернил. Это для него хуже смерти было. А он все равно молчал. И я тому свидетельница. Только все же вышло у Отто не по задуманному. Наступление как раз началось. Город бомбили, половина архива сгорела. И имя Зацепина не пострадало ничуть. Если бы вы тут копать ничего не стали ничего этого, может, и не было бы. Не буди лихо пока оно тихо. А война, она такое лихо… Ой, лишенько!
— Господи, если б я знал… Если б знал! — пробормотал потрясенный Зацепин. — Я же с этим столько лет жил…
— Погоди. Погоди, Егоровна, — теперь Панфилов стал белее мела. — Ты сказала, кто в архивах предателем записан, тот на самом деле не предатель. А тот, кто герой… Мой дед. Он на самом деле…
— Не бойся, Алешенька, — сухая старушечья рука прошлась по вспотевшим волосам Панфилова, словно ласкала баба Степа собственного любимого внука. — Дед твой тоже смерть мученическую принял, не предав никого. Когда Краузе понял, что ничего от них не добьется, бешенный стал. Снова в камеру к ним пришел, написал на бумажках имена, сжал в кулаке и велел мне тянуть. Пусть, говорит, судьба определит, кому из вас предателем умирать. Я и вытянула. Теперь вы знаете кого.
— Ты… старая… Ты там была! Сволочь…
Панфилов сделал шаг к Егоровне, но Зацепин удержал его.
— Оставь, Леша. Столько лет прошло. На меня лучше кидайся. Я во всем виноват. Уж если хочешь пар спустить, давай стреляться. Я тут обалденные дуэльные пистолеты видел. Посеребренные, с малахитовыми вставками на рукоятях. Представляешь?! Все в футляре есть: и пули, и порох. Он даже ничуть не отсырел. Точно! Давай стреляться! Я холостым выстрелю. А ты даже если попадешь, хуже не сделаешь — мне ведь все равно умирать. А так, хоть какая-то польза. Вроде как за собственные грехи расплачусь. Как говорится, кровью смою позор. Я ведь, правда, нашу дружбу предал.
— Идиот! — Панфилов вырвал рукав из стиснутых пальцев Виктора Игоревича. — Кругом одни идиоты. И я с вами тоже скоро идиотом стану! Надо же было такое придумать! Ты бы еще в гусарскую рулетку сыграть предложил. Чокнутый…
Панфилов еще долго бормотал, что-то нечленораздельное, но тут вмешался Немов:
— Уважаемые, если у вас все, попрошу всех занять свои места. С вашего позволения я выключу фонарь. Батарейки не резиновые, а нам тут еще сутки кантоваться. Свет буду включать только по нужде. В смысле, девочки налево мальчики направо. За дверь не выходить.
Потекли томительные минуты нашего заточения. Они слагались в часы, но я этого не замечала. Потому что, свернувшись у стены и накрывшись шикарной меховой шубой, обнаруженной в одном из ящиков, снова заснула. Да так крепко, что не слышала мужского разговора бизнесмена и историка, вздохов и охов Егоровны и томительного молчания Павла. Сон-утешитель простер надо мной свои благословенные крылья. Я плыла в темно-синем теплом море, и желтый песок берега уже превратился в узкую, теряющуюся на горизонте полоску. Но страха не было, и возвращаться не хотелось. Не к кому мне было возвращаться. Мосты сожжены, и два дорогих человека не бросятся меня спасать, потому, что я сама отказалась от них. Значит, я буду плыть пока смогу, а потом Водяной утянет меня к себе на дно, и боль в разорванном напополам сердце, наконец, утихнет. Я уже чувствую, как его полупрозрачные руки опутывают меня лентами водорослей, и все-таки пугаюсь. Рот сам собой раскрывается для крика, но липкая водоросль закрывает его зеленым кляпом, и остается только мычать и корчиться в напрасных попытках освободиться.
— Ум!!! — возмущенно мычу я, как оказалось уже наяву, и понимаю, что на самом деле связана по рукам и ногам. А рот мне закрывает совершенно банальный скотч. Мама дорогая!