Вошла Асечка — должно быть, Бутаков незаметно нажал кнопку звонка, — вошла строгая, без улыбки, но, когда Умнов встретился с ее взглядом, ему показалось, будто она усмешливо сощурилась: мол, ну вот, теперь вам все известно, а вы торопились…
Она подошла к сейфу, ловко сняла белую салфетку, под ней оказался поднос. В рюмках золотился темно и густо коньяк. Асечка процокала каблучками, вся улыбчивая, предстала с подносом перед всеми, в центре, но так, что ближе всего оказалась к Звягинцеву.
— Это что же? — Звягинцев взглянул с благодушным удивлением на Бутакова. — Когда спускают корабль со стапелей, разбивают о борт бутылку шампанского… Тут же — коньяк? Но не за спуск, а за пуск нового ОКБ? Пожалуй, логично, а? — Он поднялся, довольный своим каламбуром, взял рюмку с подноса. Поднялись все, тянулись, брали рюмки с коньяком. Звягинцев чокнулся с Умновым: — Ну, с богом! За начало, Сергей Александрович! Больших дел и большого пути!
— Спасибо, спасибо! — повторял заведенно Умнов, до странности чувствуя, что на ум не приходили никакие иные слова.
Лишь пригубив из рюмки, Звягинцев отставил ее на поднос, заторопился уезжать. Кто допил, а кто и не допил свои рюмки — поставили на поднос вслед за министром. Асечка унесла поднос.
— Вот останется Виктор Викторович… Обговорите, утрясите и начинайте завтра работу. Сроки сжатые! А вы… — Звягинцев повернул веселое, благодушное лицо к Умнову, шутливо-хитро щурились зеленоватые, казавшиеся маленькими на полном лице глаза. — Как это сказать? Не спускайте Борису Силычу: умения, жизненного опыта больше — обойдет при дележке… Обойдет!
— Я дележки не признаю, Валерий Федорович. Честный раздел — да! — парировал негромко Бутаков.
Точно в неожиданном удивлении, Звягинцев причмокнул сочными, полными губами:
— Ну вот, дорогой Борис Силыч, близко к сердцу?
— Грешен, просто люблю точность.
«Да, крут министр, не очень любит возражения, — подумал внезапно Умнов, — здесь же терпит: Борис Силыч — патриарх! Стану ли я когда-нибудь хоть в малой степени похожим на него? Судьба другая, закалка другая…»
— Ясно, ясно, — добродушно проговорил Звягинцев. — Впрочем, действительно зря наставляю. Чуть не забыл… Та история с «сигмой»! Ведущий конструктор Умнов пошел против главного конструктора… И где? На заседании государственной комиссии. Так что опыт есть, постоит за себя. Так?
Бутаков и Умнов молчали. Всем скопом Звягинцева провожали до двери кабинета. Он коротко махнул пухлой, вялой ладонью — знак оставаться. С министром уехали двое, остался заместитель Звягинцева Бородин — прямая противоположность министру: невысокий, сухопарый, седоволосый немногословный человек.
После отъезда Звягинцева сели уже не в кресла, пустые, оставленные в беспорядке, а по какому-то общему молчаливому уговору согласно потянулись к длинному столу, предназначенному для заседаний: что ж, предстоял деловой, рабочий разговор.
Затяжная весна стояла не только в Москве, но и здесь, в Егоровске. В природе шло долгое борение тепла и холода; небо не очищалось, клубились темные грузные облака; они, казалось, никуда не двигались, лишь уплотнялись, темнели, было такое впечатление, что их завесу над землей ничем не прорвать. Набухшая влагой земля на ракетных позициях — на «лугу» и «пасеке» — подсыхала слабо, лишь бетонные дороги отсвечивали дымно-стеклистой гладью. Печально-задумчиво, выбросив первые почки, стоял вокруг безлистый лес — все ждало солнца, тепла. Солнце же сквозь плотный слой туч прорывалось редко, но, когда прорывалось, сияло режущим светом, припекало весело, озорно, будто говорило тем самым: подождите, потерпите еще немного, самую малость…
И действительно, неделю назад Фурашов, проснувшись и еще не видя солнца, неба, а только со сна чувствуя, что комнату заполнил яркий, блещущий свет и от этого света глаза сами невольно жмурились, еще не сознанием, а по всколыхнувшемуся предчувствию понял: борение в природе окончилось, солнце взяло свое, возврата к пасмурным дням не будет.
Сбросив ноги с кровати, нащупал тапочки-шлепанцы и, бодро разминаясь, подошел к окну. Отдернув шторы и распахнув окно, Фурашов застыл, изумленный. Туч как не бывало, светло-голубое небо однотонное, чистое — ни единой белесой мутинки; из-за дома, невидимое, светило солнце, ярко и мощно; лучистый свет пронизывал сосны — пошелушившиеся, потрескавшиеся стволы, даже самые дальние, виделись отчетливо, дымчатый пар реденько истекал от земли.