Долгорукий пожал мне руку и уже направился к выходу, как вдруг замер на пороге моей комнаты. Когда я в недоумении посмотрел в коридор через его дрожащее плечо, то застал Юрского ровно в том же положении. Они, не мигая, смотрели друг на друга, и, казалось, прошла вечность, пока Юрский не сказал:
— Пятнадцать лет… ты очень повзрослел, Филипп.
— А ты совсем не изменился. Только постарел.
— Ах, Лев Александрович, я вас не заметил. Думаю, вы уже познакомились с моим сыном — Филиппом Марковичем Юрским.
— Не присваивай мне несуществующего имени, — процедил сквозь зубы мужчина. От смущения я не понимал, куда деться, и предложил этим с виду чужим людям, которые оказались друг другу родными, обсудить ситуацию у меня. Только теперь я разгадал, почему выражение глаз Филиппа казалось мне таким знакомым.
— Мне лучше выйти.
— Нет-нет, Лев Александрович, останьтесь, — неожиданно сказал Долгорукий, — вы однозначно человек порядочный, вам я доверяю. А находиться один на один в обществе этого… словом, нет никакого желания.
Юрский за все время не проронил и слова, лишь продолжая смотреть на сына.
— Судя по всему, моему отцу нечего сказать. Я даже не удивлен. Думаю, будет честно поведать вам нашу историю. Хотя частично вы ее уже наверняка слышали. Дело в том, что пятнадцать лет назад, в апреле тридцать восьмого года, мою мать незаслуженно обвинили в том, что она не совершала. Ее стремительно арестовали, а вскоре расстреляли, о чем нас известили письмом. Я обивал все пороги этих проклятых учреждений, где ее держали, пока, к собственному ужасу, не убедился, что все это действительно правда. Мой дражайший отец все это время мог лишь ходить, как приведение, и бормотать что-то под нос. Потом его самого арестовали, но, видимо, он был настолько жалок, да и без его дражайшей кафедры не обошлось… словом, отпустили.
— Филипп, ты…
— Помолчи. Свое слово ты должен был сказать еще тогда. Потом в наш дом явились люди, чтобы описать все наше имущество. Якобы то было куплено на украденные деньги. И что же я увидел? Человек, сохранивший каменное лицо, узнав о смерти своей жены, выл и заливался горючими слезами, когда из квартиры выносили стол из красного дерева, югославский сервант… не припомнишь, что там еще было?
Юрский молчал.
— Если бы вы только слышали этот плач… я тут же съехал и поселился у одногруппника. Но какая судьба могла достаться сыну «врага народа»? На меня незамедлительно прислали бумагу в университет, у меня не было ни шанса сохранить свою учебу. И в то же время выяснилось, что отец отрекся от меня.
— Филипп, я сделал это, напротив, чтобы ты остался в безопасности!
— Как быстро ты придумал эту отговорку? — Долгорукий смотрел на Юрского с глубоким презрением, и мне на минуту показалось, что он готов был пустить в ход кулак, — не держи меня за дурака, отречься можно было формально, но ведь на деле ты так больше и не связывался со мной.
— Ты послал мне записку, где требовал исчезнуть из своей жизни…
— И этой эмоциональной глупости тебе было достаточно. Но знал ли ты при этом, где я и что со мной? А я вот знал, что тебе удалось выйти сухим из воды и даже сохранить место на кафедре. Как же легко ты сдался… да будет тебе известно — мне была уготована судьба побираться на вокзале за кусок хлеба, если бы не мой профессор — Карл Георгиевич Долгорукий. К собственному везению, я проявлял себя как один из лучших студентов, чтобы меня заметили. Он узнал о случившемся, написал прошение за меня на имя самого Сталина, и был он, между прочим, далеко не последний человек во всем Союзе. Я смог не только восстановиться в институте, но еще и получил новый паспорт. Профессор поселил меня у себя, записал своим сыном, а отчество я взял в честь матери, и больше такого человека, как Филипп Юрский, не существовало. Если бы не он, я бы сейчас не стоял перед тобой такой, как сейчас.
— Послушай же меня теперь, я умоляю. Я глубоко сожалею о том, что проявил равнодушие, но и ты… можно ли рассуждать, как мне должно было скорбеть о Евгении? А отречение… ведь это действительно могло спасти тебя, но я был слишком нерасторопен и подействовал, когда уже было поздно. Что до твоей записки, после нее я, каюсь, смалодушничал. Мне не хватало смелости посмотреть тебе в глаза. Но позже я узнал, что ты под профессорской протекцией, что ты восстановлен в учёбе, и успокоился. А когда твоя карьера пошла вверх, это была для меня самая большая радость. Но ведь я уже не был тебе нужен, верно?
— С чего ты это взял? Или, хочешь сказать, я после всего еще и сам должен был разыскать тебя, чтобы с детской наивностью поведать о своих достижениях?
— Я не то хотел сказать…
— Впрочем, это уже неважно, — Филипп выставил руку перед отцом ладонью вперед, как бы заставляя замолчать. Потом он залез в портфель и, порывшись в бумажнике, извлек оттуда не меньше трехсот рублей, — я, конечно, тоже хорош. Пусть это будет первая моя тебе материальная помощь. Адрес-то теперь я знаю.
— Я не возьму.