Она, подобно дядюшке, мыслит идеальными понятиями. Мечтает о святости, о борьбе с демонами. Дитя, несмотря ни на что, впечатлительное, мучимое неявным томлением, свойственными ее возрасту вопросами, а также жесткими рамками своей родословной. Я подозревал, что сегодня она заявит о себе. Можно сказать, сам срежиссировал это: небольшой
Немыслимо, чтобы девчонка могла что-то заподозрить. Это говорит в ней инстинктивное, детское желание перечить. Она ощущает потребность доказать мне правоту своих подозрений (мне, который вечно чертовски спокоен, чуть ли не насмешлив перед лицом ее растущей убежденности), заслужить мою похвалу, даже повергнуть меня в замешательство. Ибо сейчас для нее это важней, чем покорное обожание. Самовыражение возвысило ее в собственных глазах, лелея в ней семена протеста, которые я должен взращивать, одновременно стараясь не выпускать узды из рук. Преклонения передо мной она не утратила, но ныне оно окрашено мрачными красками возобновившегося подозрения... Мне надо поостеречься. С ее прозорливостью она способна с равной легкостью обрушиться на меня, как и на тебя, моя Элэ, и в этом вы, ты даже представить себе не можешь, до какой степени схожи. Она — кинжал, с которым мне приходится обходиться с осторожностью. Достаточно капризна, способна возрадоваться, стоит ей лишь намекнуть, что я был унижен в давних замыслах, — столь крепко сидит в ней врожденное, столь неколебима в ней гордыня.
Как видишь, Жюльетта, мы с тобой не можем с этим не считаться. Никто не должен замечать моих поблажек тебе. Могут полететь обе наши головы. Я должен полностью затаиться, в противном случае мои планы обречены на крах. Правда, признаюсь, мне больно за тебя. Быть может, когда все это закончится... Но сейчас риск слишком велик. Теперь, даже если ты захочешь поднять на меня свое оружие, оно уже не возымеет силы. Одно робкое слово, способное утихомирить часовню, заглушит любые обвинения, которые ты попытаешься произнести в мой адрес. Ты это понимаешь; вижу по твоим глазам. И все же несмотря на это мне претит подчиниться девице Арно, даже если такое поспособствует продвижению моих планов. Это вызов моей власти. А, как тебе известно, если брошен вызов, я не могу на него не ответить...
— Пока нет причин обвинять в колдовстве сестру нашу, — мой голос ровен и немного строг. — Вами руководит лишь слепой страх. Перед лицом его даже невинный мешочек с лавандой становится орудием темных сил. Жест милосердия обретает зловещие черты. Что вопиюще неразумно.
На миг я тревожно ощущаю их протест. Клемент выкрикивает:
— Ведь было же видение!
Ее поддержали:
— Ну да, я почувствовала!
— И я!
— Был порыв ветра...
— А пляска?..
— Пляска!
— Ну да, да, было видение! И не одно! — Я уже импровизировал, пользуясь своим голосом, точно уздой, чтобы сдержать эту дикую, возбужденную многоликую кобылу— Видения, высвободившиеся, едва мы отворили крипту! — Глаза заливал пот, я стряхивал его, боясь, что заметят, как уже дрожат мои сжатые кулаки. —
Латынь обладает властью, какой обычные языки, увы, лишены. Жаль, что необходимость заставляет меня вещать на родном языке, но сестры-монахини, как ни прискорбно, невежественны. Им не до этих тонкостей. А в данный момент слишком обезумели, не до изысканности тут.
— Послушайте меня! — Мой голос перекрыл их бормотание. — Под нами бездна скверны! Столетний адский бастион узрел угрозу в лице наших реформ, и Сатана страшится его потерять! Но не теряйте надежды, сестры! Нечистый бессилен перед чистыми душами. Он орудует через порчу в душах, но ему не дано коснуться истинной веры!
— Отлично сказано, отец Коломбэн! — Мать Изабелла подняла на меня свои бесцветные глаза. В ее взгляде я прочел нечто не слишком приятное: расчетливость, чуть ли не вызов. — Рядом с этакой мудростью нам подобает стыдиться своих женских страхов. Сила отца Коломбэна не позволит нам пасть.
Странные слова, не из моего лексикона. Интересно, к чему она клонит.
— Но благочестию позволительно иметь свои страхи. Целомудрие нашего святого отца мешает ему увидеть истинное, понять истину.
Затаив дыхание, они ждали ее признаний.