Я не видел стопок ее статей, которые складывала сиделка, ее репортажей из Эль-Паис, интервью с бойцами Бригадас Рохас, я не слышал ее приходящей пьяной, с терпким вкусом чужого паха на поблескивающих губах. Моя ревность тоже лежала в коме, между горлом и языком.
Я не читал ее писем мне. А их бывало довольно много – иногда по четыре из разных мест, иногда в бинтах полковой цензуры, иногда короткие, как отчет, временами – длинные как часы ожидания сбитого самолета. И на последнем таком письме штемпель с датой ее убийства – уже закинув рюкзак на дно, в белый “Виллис” с полоской “PRESSA”,
Палома вернулась назад в отель. За книгой, где и лежала та, потрепанная с краев, фотография умника в камуфляже, что мне переслали домой потом.
В нее стреляли на поражение. Не шальная пуля в чужом пиру, не истерика – выкидыш пса атаки, но и не снайпер – стеклянный глаз. На нее из развалин большого дома, скрытые мусором от водил, стреляли-лаяли два до хрипа простуженных калаша, и только спустя суету защиты фалангисты бросили им фугас, как бегущим гончим – большую кость, и те подавились кровавым блёвом, чтоб хоть пару минут полежать в тиши.
Палома упала лежать не на бок, а опрокинулась вся назад, и разведенные ноги, подломившиеся в коленях, дергались пару секунд еще. Три глубоких ранения в грудь, одно в шею, и при падении, до белого скрежета по костям, камнем был рассечен затылок. Она умерла до конца, немедленно, не удивляясь и не крича.
Пара кастильских газет, и, ну конечно же, колумбийских, напечатали краткие некрологи, успевшие пожелтеть до того момента, пока я сумел отворить глаза, полные суки-тоски и закиси, – знаешь, что общего в этой пуле и в газетной статье? Не знаешь? Так я скажу тебе – там свинец.
Я вышел из комы в конце зимы и весной научился вставать с кровати.
Глава 5
Колумбия сверху была похожа на униформу, сброшенную к ногам. Мятые складки зеленых склонов в разводах леса и швах дорог, хаки рваных крестьянских пастбищ, круглые бляхи озерных вод – все это стыло, несло сырым, сырным запахом офицера, в ожидании струек душа потирающего живот. Этот тягостный аромат заношенной, потной чужой одежды или утренней женщины, не жены, с которой, охая, слез приезжий, исчезал из пазух любых ноздрей только под резко втянутой порцией кокаина, а все остальное время кутал тебя в парах, баюкал в банках речных паромов, где за тонкой стенкой урчал толчок – рабочее место рабочих ртов мулатских падчериц слэш минетчиц, пока не смешивался с бензином открытых “рэнглеров”, где трясло – было бы легкой фигурой речи, где вытряхивало – точней и по-черному продувало, а мы ехали, знать бы еще куда, и едва держались руками за ночь. Бывало, нас тормозил патруль, шарил попусту фонарями, переливал из окна во тьму густые формулы подорожных, покуда не закрывало тему осторожное “проезжай”.
Когда наконец добрались до ранчо, мой провожатый пошел плясать – железная птица индейской лепки, – я же был совершенно труп, после лёта, хода, езды, заплыва, мне поднесли безобразный ром, что уронило меня на койку аж до полуденной тишины.
Не сказать, чтоб было кромешно жарко. Анды не нагревались в ад, но по старым правилам и приметам (а всякий род свой считал с низин, где в это время палило сорок) в полдень все замирало так, что серп не трогал листа и стебля, пуля не покидала ствол, а собаки, которых на ранчо прорва, пропадали сразу и в никуда, так что когда я, одевшись, вышел – сначала в мертвую тень двора, где огромная араукария торчала, как остов бессмысленного зонта, а потом во внешнюю часть усадьбы, – только мерный храп разливался всюду, заглушая шаги.
Колумбийское ранчо, оно же поместье, фазенда, асьенда, усадьба, дом,
– строение из простых. Толстые стены с неровным рядом беленого кирпича окружали двор и служили домом. Этот дом внутри не носил дверей, не застегивал окон, и только крыша неприглаженной колотой черепицы была велика по его бокам и держалась на почерневших балках.
Вокруг квадрата лежал пустырь, огороженный сеткой, над ней – колючкой, что придавало угрюмый вид не дому, но пейзажу в целом: плантациям, холке холма вдали, полотняному толковищу у задних ворот двора – там стояли крестьянского вида парни в рубашках навыпуск до ниже рук, с рукавами, закатанными на бицепс, как у уличных мясников.
При моем появлении все затихли, напряглись и уставились мне в лицо – не исподволь, не втихаря-с-подлобья – положив мачете на этикет, меня изучали вполне открыто, блеклые не отводя глаза.
– Тут не часто видели городских, особенно европейцев.
Я сразу же повернулся. Молодцом из лакового ларца передо мной стоял азиат со стажем со стаканом мутного цвета пойла на тарелочке без каймы.
– Анисовка, мистер Солей, извольте. Обед подойдет через два часа.