– Отец, отец, зачем, это! – искренно вырвалось у сына. – Зачем? Как бы хорошо было, если бы мы играли вместе. Возьми вчерашнее «Семейство Леркари»: что бы это было, если бы ты играл старого дожа, а я твоего сына!
– Нет, Этторе, не надо… Не надо.
– Подумай, ведь публика…
– Нет, нет, не соблазняй меня. Ты еще молод и чист, не знаешь, что такое сердце актера. Великого или малого – всё равно. Это гнездо зависти. Теперь я люблю тебя, ставлю выше себя. Но не прощу тебе успеха, не прощу лишнего аплодисмента, лишнего вызова. Нет, оставь… И не убеждай… Одно – ты это должен исполнить, слышишь – Брешиани не может умереть для сцены. Моини – брось. С сегодняшнего дня ты назовешься настоящим именем, и… и я буду в театре, чтобы… фу, проклятая привычка – сейчас же на ум из старой роли:
И он опять засмеялся – хоть ему плакать хотелось перед этим молодым и счастливым соперником, теперь залитым светом солнца, уже поднявшегося из – за Авеллино и Нолы. Старик оставался в тени – так и следовало от сих пор. И еще раз в его памяти мелькнуло грустное лицо когда то крупного трагика из ложи смотревшего на успех других…
XLII
Вечерние газеты по всему Неаполю разнесли весть, от которой чуть не весь город поднялся на ноги.
Моини, – никто иной как Этторе Брешиани, «сын великого Карло Брешиани, и сам уже почти великий». Театралы кинулись к Сан – Карло и на афишах прочли: «Ettore Bresciani (Moini)». Значит – правда! Объявили и другую новость, которая потрясла любителей сцены. Старый Брешиани будет сегодня на представлении. Места брались чуть не с бою. За полчаса до начала спектакля всё было полно. Редко Неаполь видел такой парад в ложах.
Всё лучшее явилось сюда. Это был праздник искусства. Точно совершались торжественные народные похороны одного великого человека и славилось рождение, или, еще лучше, совершеннолетие другого… Львиную голову старика, такого гордого, красивого и величавого, каким он еще ни разу не был, сейчас же заметили в ложе направо. Послышалось разом – «evviva[91]
Carlo Bresciani!» – точно вся эта зала обратилась в одну грудь, и она, не жалея силы, крикнула чудное, одухотворяющееся итальянское приветствие…Но когда кончился первый акт и на вызовы восторженных людей вышли и отец и сын, оба, – в публике началось что – то невообразимое. Люди плакали! От самого сердца в разноголосицу посылали приветы, и, подхваченный этим ураганом искреннего чувства, старик несся точно в воздушных волнах к самому поднебесью святой и чистой радости. Заметили, что, выходя, он выдвигал сына вперед, точно рекомендуя и поручая его народу. Каждому в этой зале казалось, что он пережил необыкновенно счастливое событие… И никому не приходило в голову, что Карло Брешиани умирал, для того, чтобы отныне здравствовал Этторе. Он не должен был иметь соперников, – и старик добровольно хоронил себя, избавляя сына от главного из них…
XLIII
Через два месяца Италия была потрясена другою вестью.
Близ Комо, в своей вилле старый Брешиани умер.
Великий актер не мог пережить добровольную отставку. Жизнь для него была сценой, и он, действительно, сошел с нее…
Это случилось вечером.
Солнце садилось… Тьма подходила таинственная, печальная.
На террасе собралась вся семья. Этторе кончил уже в Риме гастроли и приехал сюда. Отец его был возбужденнее, чем ког д а – н и б у д ь…
Вдруг он спросил:
– Что это? Почему так темно?
– Ночь наступает, батюшка…
– Да ведь небо было чисто.
– Оно и сейчас чисто.
– Где же звезды?
– Вон они… Горят, как никогда…
Отец откинулся, широко глядя перед собою незрячими глазами. Тени бежали по его лицу. Неуловимые, странные… Вдруг он положил на плечо Этторе тяжелую руку и выпрямился во весь свой большой рост.
– Что с тобой, Карло! – крикнула жена, бросаясь к нему.
Он отвел ее другою рукой.
– Занавес! Слышите, – занавес… дорогу!
И рухнул вперед, лицом вниз.
Какой занавес приподнялся перед его просветлевшею, наконец, душою?
Воскресшая песня
I.
Он хорошо помнил минуту, когда его привели сюда. В безрассветном мраке, охватившем его с тех пор, смутно сливались дни, недели, месяцы и годы, и только она одна, эта минута, ясно представлялась ему.