Кто-то тронул меня за плечо...
Молодая женщина будила меня в зыбкой дымке, в сладком мертвенном сне. И сама она казалась мне сном, но слишком уж по-живому стояли рядом с ней косматые волки.
Пряный дух разомлевшей избы, капли чистой смолы на сияющих брёвнах сосен, тихий скрип половиц...
Я очнулся, тело болело. Я пока видел мир лишь одними глазами. Чья же эта, такая родная, изба?
Надо мною склонилась она.
- Кто ты? - грустно шепнула.
- Я человек.
Она снимала с меня унты, растирала ноги барсучьим жиром и шептала ногам моим силу.
Вот сижу я за длинным столом. На далёком конце его, напротив - она. Плахи лиственниц гнутся от снеди.
И она угощает меня.
Я ел чёрный, как дёготь, и тёплый, как солнышко, хлеб - она назвала его Искушением. Я из каменных кружек пил хмельной горький мёд - она назвала его Жизнью. Я не мог разломить и глотал целиком кровью пахнущие и сухие куски, а она улыбалась: Долг; и глазами искал образа, только в доме их не было: ружья, луки по тяжёлым стенам охраняли нас, а на окнах не занавеси, а сети.
За окнами ночь.
- Ты охотница?
- Нет, - и она улыбнулась.
- Как зовут тебя?
- Женщина.
Я ей кланялся в пояс, топтался босой, взяв в руки свечу, двинулся было к тёмной осиновой двери. Она даже не взглянула на меня, а у дверей молча встали два волка. Я замер и услышал сзади голос.
- Эта ночь моя, человек.
И была ночь, сладкая долгая ночь, каких в смертной судьбе не бывает. Был и восторженный ужас, и детская слабость, и дикая сила.
Я себя познавал.
- А теперь уходи!
На постели из шкур лежала она.
- А теперь уходи. - Свеча стояла на столе. - Ты зажги её, дверь отопри, свет укажет тропу.
- Я вернусь, я скоро вернусь.
И ушёл. Как мне больно бил в спину взгляд! Я ушёл по ровному свету и петляющей тихой тропе. И нашёл, что искал: я вышел к людям.
Прошло немного времени, может быть, всего несколько лет. Я считался своим в доску парнем среди бродяг и аферистов, стрелял журавлей на Таймыре и сажал виноград на Риони, пил одеколон на Дальнем Востоке и любил женщин, по-разному даривших тепло, но одинаково отнимающих свободу. Что-то в этой жизни искал я, и везде со мной была моя тень - моя мёртвая память.
В знакомых краях мы искали какие-то ископаемые, за которые хорошо платили и которые хорошо искались. Мы рвали древнюю землю динамитом, а тишину блатными песнями. Мы глушили синий спирт с красной рыбой.
И земля, как забытая женщина, умещалась между моими плечами.
Я запомнил тот день, тот просёлок и жажду.
Пить хотелось, и шёл я один по тайге, по узлам на судьбе и без цели. Шелестела штормовка шагреневой басней, целлофановое сомбреро брызги солнца сжирало, и от глаз моих прятало солнце.
А стояла жара. Стояла жара, какой в этих краях не бывало -засыпало живое и вяли седые цветы.
Кто-то выключил звуки, и тропа подо мной побежала зави-люшками мысли растраченных дней и растраченных чувств.
Я, конечно же, вспомнил тропу, остальное не мог, не хотел, но пошёл, будто что-то несло по тропе: то ли жадные ноги, то ли сердце, топтавшее сизую тень.
На поляне изба. Как глубокий колодец, смотрят окна за дальние дали.
У избы, в от завалинки брошенной тени, дряхлый пёс, белым облаком лёгший на землю. Он вильнул мне хвостом, посмотрел, как на чудо, и, тряхнув головой, заскулил.
В паутине венцы, косяки, я к распахнутой двери шагнул... и застыл, обожжённый кошмаром. На пороге седая старуха с ружьём, вязь знакомого света свечи на прикладе и слепые глаза.
- Ты пришёл, человек?
- Пить!
Из сухого ковша звёздным холодом дунула ночь: я пил звёзды...
- Спасибо, старуха.
- Я тебя не дозвалась, но ждала. От тебя я старела, и помни: дети были у нас - сыновья, сыновья, о которых другие отцы не мечтали. Не мечтали...
То ли я, то ли кто-то сомбреро снимал с головы, сумасшедшею цепью стегал колдовской тихий шёпот.
Крик оставил один. Этим криком кричит всё вокруг, этим криком кукушка считает потерянный кров, этим криком наплакались лебеди. Дом твой отчий кричит. И Очаг. Тот Очаг, что огонь свой в Великий огонь мой унёс - бед земли. Как он ждал и угас! Где ты был эту жизнь?
Нарастал её шёпот, казалось - крик плеснёт мне в лицо, или даже свинец сумасшедших двух бельм, разорвавших жару жаждой зрячей тоски.
Закричала гроза, и сомбреро втоптало в тропу, и душил меня шёпот, оторвав от земли пальцы замершей тени.
- Уходи-и... Уходи-и...
Те зрачки тех стволов будут щупать мне сердце всю жизнь. Я не шёл, а бежал, обжигая руками берёзы, раздирая в лохмотья на взгорках суровые мхи, в горло сердце просилось, как гордая птица из рук.
А потом я упал. Будто встала стена, и с разбега я врезался в воздух. Била в сердце сквозь рёбра земля, причитаньем дождя и калёной моей жаркой тенью лаская.
Я себя познавал.
И обратно бежал незнакомым, но светлым путём и кричал:
- Ты прости, ты прости за тот холод распахнутой двери, Нагая! За пожары прости, за плевки, за забытое тело твоё и за брошенный белый седины твоей хлеб.
Только эхо рвалось и с дождём проникало в песок, и питало могучие корни.