– Я думал, эта чертова пятка будет просто означать, что человек шел по грязи и обдирал ноги о камни. Но она вдруг стала мне приказывать! Она – мне! Она прямо кричала: я тут главная! Поэтому блудный сын должен стоять на коленях спиной к публике. Никому не нужно его лицо, пусть остается без лица! Чтобы каждый сказал: Господи, да это же я! Это я пришел к тебе, Господи, в отрепьях и с грязными ногами, это мой затылок запаршивел и завшивел! Но так нельзя – в моем замысле были плечи и руки, как вышло, что заговорила пятка, я сам не понимаю!
Воин Афанасьевич поднял взгляд на руки.
Эти растопыренные пальцы пытались захватить и прижать всю спину в рубище, все неприкаянное великовозрастное дитя. Уже не человеческие, а Божьи руки увидел Воин Афанасьевич. Притча о покаянии и прощении вся уместилась в этой ободранной заскорузлой пятке и в этих дрожащих старческих руках.
До рези в глазах, до трепета во всем теле изумило его незавершенное полотно.
А потом он увидел лицо отца.
Как вышло, что художник угадал черты Афанасия Лаврентьевича, он не знал, да и не было на полотне портрета, не было совершенного сходства. Таким Воин Афанасьевич лица своего батюшки отродясь не видывал – разве что, может, в самом раннем детстве, когда батюшка склонялся над колыбелью. Да еще в изматывающих снах…
Он смотрел на это лицо и все яснее понимал, что сны – не о смерти, что отец жив.
Этот отец, с которым Воин Афанасьевич мысленно спорил все годы странствий, упрекая в неправильном воспитании, худородии, скверном нраве, из-за которого нажил множество врагов, был жив и глядел на сына ласково и кротко.
Усталость после дальней дороги и езды на запятках, внезапное осознание своей вины в Васькиной смерти и что-то еще, невнятное, но страшное, победили – Воин Афанасьевич потерял сознание.
Ивашка бросился к нему, усадил, похлопал по щекам.
Господин ван Рейн хмыкнул и ударил кистью по холсту. То, что было намеком на профиль прижавшегося к отцу сына, вдруг обрело объем.
– Рембрандт, ты этого желал – ты это получил! – воскликнул Ливенс, тыча пальцем в Воина Афанасьевича. – Победа, Рембрандт! Давай, работай! Что нам еще остается?! Работай, черт бы тебя побрал!
– Господин ван Рейн… – позвал Ивашка.
Художник не ответил. Он отошел от холста, прищурился и, бросив кисти на столик, схватился за мастихин.
– Господин ван Рейн!
– Убирайтесь, вы мне мешаете! – неожиданно грозно гаркнул он. – Вот где должна стоять мать, Яан, а ты мне что говорил?!
– Ступайте, господа, – прошептал Титус. – Теперь его лучше не трогать.
Он помог вывести Воина Афанасьевича на улицу.
– Благодарю вас, – сказала ему Анриэтта. – Постарайтесь поселить девочку в хорошей семье, в сухой комнате, а не в этом подвале. И поскорее выдайте ее замуж.
– У нее нет приданого. А те деньги, что завещала мне мать, все уходят на причуды отца, – ответил Титус. – Он пишет картины, которые никому не нужны, и он покупает картины, как только в его руки попадет полдюжина гульденов. А краски, а холсты?..
– Тогда заберите скорее у девочки те деньги, что я ей дала!
– Вы правы!
Титус убежал.
– Идем, братец, – сказала тогда Анриэтта. – Нужно решить наконец, как вы повезете этого несчастного в Москву. Если бы твоя жена не носила ребенка, я бы посоветовала плыть морем. Но я не уверена, что она перенесет бурю и качку.
– Я и сам не уверен, сестрица. Взгляни на него, что-то он мне не нравится… не тронулся бы умишком…
Воин Афанасьевич стоял с пустыми глазами. Внутренним взором он все еще видел картину, но так, как если бы она стала величиной с фасад трехэтажного дома: огромную пятку со всеми ее пятнами и трещинами, огромный потерянный башмак, огромные руки. Поднять взгляд к отцовскому лицу он не решался. Он был перед этими руками и этим лицом совсем крошечным, как младенец, что делает первые шаги.
– Пойдем, горюшко ты наше, – сказал ему Ивашка. – Сестрица, ты понимаешь, как отсюда выбираться? Мы же, как зайцы, петляли, пока этот дом нашли.
– Пойдем наугад, выйдем к какому-нибудь каналу, там наймем лодочника, – предложила Анриэтта.
Всю дорогу до постоялого двора, где уставшая после дороги Дениза третий день лежала в постели, а Петруха, решив отчего-то, что место небезопасное, охранял ее с заряженными пистолетами, Воин Афанасьевич молчал. Но это не было настоящим молчанием – он пытался беседовать с Господом.
– Как же это так, Господи? – спрашивал он. – Я ведь мог стерпеть обиду, проглотить ее, поехать к батюшке в Царевиче-Дмитриев, жить, как раньше… Мог – но не мог! Зачем все это было? Зачем Ты попустил, Господи? Чего Ты от меня добивался? В чем смысл всех моих странствий, Господи? В чем смысл Васькиных странствий? Вот сейчас меня повезут домой – как агнца на заклание, Господи, а за что? Чем я провинился?..
Ответа пока что не было.