Краем сознания Тумидус отметил, что практически не видит маэстро и Папу. Остались нити, уходящие во тьму безусловных рефлексов антиса, их вибрация и свечение. Осталась связь, объединяющая кукольника и двух кукол. Кажется, маэстро что-то делал с нитями, потому что звук нарастал, а свет усиливался. Остался младенец, нет, уже не младенец. Мелькнула вереница детей, один другого старше, и перед консуляр-трибуном возник крепкий, хорошо сложённый юноша. Напротив него жался к стене насмерть испуганный человек — нет, не человек, а
Время «детских рабов», переходящих к сыну от матери или отца, кончилось. Приводить к подросткам свободных, не знавших рабства людей начинали с тринадцати лет.
Мой первый раб, подумал Тумидус. Мой первый настоящий раб.
Воспоминание оказалось болезненным.
Свечение нитей. Вибрация нитей. Басовый гул. Тумидус видел себя, клеймящего
Память, подумал он. Это не память, но пусть называется так. Она зафиксировала все мои клеймения — высшие пики проявления сущности рабовладельца. Выпадения
— Великий Космос!
Тумидус задохнулся. Будь у него доступ к ранним матрицам, при возвращении он мог бы выбирать, кем ему вернуться. Вчерашним, позавчерашним, годичной давности. Ограничитель стоял на первом взлёте, первой фиксации телесной матрицы. Хотя нет, вряд ли. Сыграй судьба в орлянку, вернись Тумидус юношей, задолго до первого взлёта, он мог бы заново стать коллантарием — совместимость осталась, а значит, сохранилась бы и возможность коллективного выхода в большое тело. С другой стороны, юноша обладал бы и воспоминаниями подростка. Он не помнил бы, что когда-то — в будущем? прошлом?! — стал коллантарием. Вполне вероятно, что вернувшись в свои тринадцать лет, Гай Октавиан Тумидус прожил бы новую жизнь почтенным рабовладельцем, не задумываясь о пеших прогулках в открытом космосе. Военным, наверное, стал бы, эта мечта никуда бы не делась, а вот коллантарием…
Ох, подумал Тумидус во второй раз. Что-то я совсем запутался.
— Хватит!
Позже он не раз пытался представить, что случилось бы, не крикни он: «Хватит!» Возможно, крик нарушил что-то в тонкой организации спектакля. Возможно, крик прошёл без последствий. Узнать правду Тумидусу не довелось. В любом случае, нити вспыхнули подобно театральным софитам, гул превратился в крещендо симфонического оркестра — и Тумидус увидел маэстро Карла и Папу Лусэро.
Целую труппу самых разных маэстро, от ребёнка до старика. Целую армаду слепых карликов — от мальчишки, потрясённого своим первым стартом с Китты, до знакомой Тумидусу ходячей язвы, ещё вполне дееспособной в смысле выхода в волну. Можно было не сомневаться, что в случае с маэстро Карлом труппа состоит из кукольников в момент контакта с клиентом. С армадой слепых карликов и так всё было ясно. В глубине сцены, там, где любое движение тонуло в густой тени, Тумидус едва различил процессию кошмарных пауков, от мелкого, но подвижного, до гиганта, способного свести с ума одним взглядом белых глаз. Память, или то, что помпилианец условился считать памятью, фиксировала не только малые тела Папы Лусэро, но и большие, какими они представлялись
Он увидел кое-что ещё, но не успел это осознать.
Видение вспыхнуло, дрогнуло, померкло.
— Я почти взлетел. Я уже шёл на взлёт…
Папа плакал.
«Зачем ты закричал?» — услышал Тумидус в его плаче. Карлик не произнёс этих слов. Ему и в голову бы не пришло обвинять помпилианца в неудаче. Но Тумидус слышал — в плаче, в шуме ветра, в шарканьи подошв Борготты, расхаживающего по двору — и ничего не мог с собой поделать.
— Бомба, — сказал Тумидус. — Нет, Папа. Ты бы всё равно не взлетел.
— Какая бомба? При чём тут бомба?!
— Я не кукольник. Я военный.
— И что с того?
— Я мало что смыслю в куклах. Зато я хорошо разбираюсь в бомбах…
Консуляр-трибун раскладывал по полочкам увиденное в последний миг. Фактически он размышлял вслух: