Однажды я набрел на собор Владимирской иконы Божией Матери, любимый храм Достоевского в последние годы жизни. Внутри были голые стены, иконы терялись за строительными лесами, под куполом перекатывались гулкие голоса рабочих. У церковной лавки плакал мужчина в рваном пальто. Он крепко держал за ручонку плакавшего ребенка. Мужчина жалобно голосил: «Я пьяный, видишь, сынок, что я пьяный, вот какой отец у тебя, батюшка меня выгоняет, но я все равно не уйду! Да, да, назло, нарочно здесь буду стоять, пусть что хотят делают. Потому что идти-то нам все равно некуда, некуда нам идти, сынок!» Никакого батюшки поблизости не было. Мальчик тихонько просился домой.
У дверей слепая нищенка размахивала палкой, как рыцарь, кинувшийся в толпу сарацинов.
Самое тягостное впечатление осталось от прогулки с моим петербургским хранителем и проводником Максимом. Максимом, ответственным за привлекательный, вдохновляющий и человечный образ города Петербурга, который на столь многих производил впечатление недружелюбного и даже враждебного. Со времени наших первых встреч Максим сильно переменился. Как я уже говорил, он стал поэтом. Поэзия поразила его, как энцефалит. И если кому-то в наш иронично-пессимистичный век еще нужны доказательства, что занятия поэтическим творчеством скорее уродуют душу, чем возвышают ее, то вот еще один пример в подтверждение.
Мы договорились совершить прогулку по местам деятельности группы ОБЭРИУ, начав с «Зингера», где располагалась редакция детских журналов «Чиж» и «Еж», и заканчивая станцией Лисий Нос, где персонаж «Старухи» Хармса творит перед кустом молитву.
Обещавшая быть увеселительной, прогулка обернулась чередой утомительных перемещений, не оставившей ни одного приятного воспоминания после себя. Обновленный Максим оказался физически не способен говорить о чем-то, кроме себя и продаж своих сборников, о международном поэтическом форуме, на котором он выступал, о гастролях и чтениях, о том, кто, где и при каких обстоятельствах узнавал его в публичных местах. Он зачитывал избранные места из фанатских писем. Стоило нам где-то присесть, чтобы перевести дух, как он принимался вбивать свое имя в поисковики, и глаза его становились жадными и внимательными. Он говорил о разнице между своей старой и новой лирикой, хотя, по правде, в них прослеживался некий общий мотив, выраженный в его строках:
Само собой, я способен радоваться успехам друзей, а такой одновременно страстной и нежной влюбленности в самого себя стоило позавидовать. А кроме того, я вовсе не планировал превращать наш поход в театрализованное представление с чтениями отрывков из текстов ОБЭРИУ, разыгрыванием сценок, соответствующих локациям, и уж тем более с попытками вовлечения в действо случайных прохожих. Но все-таки на исходе четвертого часа это начало утомлять, и я обрадовался, когда в монологе наметилась легкая смена курса. Максим заговорил уже не о стихах, а своей физической привлекательности. Несмотря на все возражения, он властно взял мою руку и приставил к собственной заднице, дав возможность подушечкам пальцев оценить в полной мере ее заманчивую упругость, которую было бы глупо отрицать.
От водки и от такого напора я совершенно размяк и поплелся на литературные чтения Максима, которые проходили теперь чуть не каждый вечер. Все выступление я глядел на одеревеневшие фигуры его поклонников и поклонниц, послушно стоявших от начала и до конца, как хорошо дрессированные собаки.
После, опьяненный собой, своими талантом, силой и молодостью, Максим выбежал на проезжую часть. В ту секунду он напоминал свору собак породы джек-рассел; должно быть, только с таким запасом щенячьей радости и беспричинного самодовольства художник может продраться к свету через всегда равнодушно-насмешливую к нему толпу.