– Значит, – сказала Сигрид, – ты не хочешь, чтобы я была среди этих дур-девчонок, которые ошиваются с морфинистами и борцами за права негров в Африке? Ты правда этого не хочешь? Ты правда хочешь спасти меня от такой дурной компании?
– Конечно, правда. Конечно, правда, моя милая, сестричка моя любимая. – Ханс взял ее руку, притянул к губам и поцеловал. – Конечно. Я все для тебя сделаю. Скажи только.
– Тогда пусти меня к себе, – совершенно спокойно сказала Сигрид и дернула одеяло, показывая, что хочет лечь с ним рядом.
Ханс резко сел в кровати, чтобы отодвинуться от нее подальше, поджал колени, обнял их руками и оказался в той же позе, в которой несколько минут назад сидела Сигрид.
– Ты неизлечима, – бросил он. – Ты точно сумасшедшая. Но, сестричка, если ты не жалеешь себя и меня, то пожалей хотя бы маму с папой, наших родителей. Отец работал всю жизнь отнюдь не потому, что был опьянен деньгами и коммерческим успехом. Он работал для нас с тобой. Он много раз мне это говорил, и я слышал, как они об этом говорили с мамой. Мама уговаривала его: «Хенрик, пожалей себя, не надо так надрываться. Мне ничего не нужно. У меня есть скромное наследство. Ты уже достаточно заработал. Отдохни, брось, продай свое дело. Я вижу, как у тебя краснеют глаза по вечерам, вижу, что у тебя начали дрожать руки, а ты еще не стар. Отдохни, – говорила мама, – прекрати, нам ведь с тобой нужно немного. Мы бы прекрасно дожили жизнь в маленькой квартирке где-нибудь в провинциальном городке». А папа отвечал ей: «Но у меня есть дети. Мы должны обеспечить им такую же жизнь, которую нам обеспечили наши родители». «Они справятся сами», – возражала мама. «Нет, это нечестно», – отвечал папа… Вот видишь!
– Во-первых, она лжет, – отрезала Сигрид. – Ах, маленькая квартирка в провинциальном городке! Она привыкла к роскоши. Я это прекрасно знаю. Нет ничего хуже, чем ханжество богачей. Когда у человека денег куры не клюют, когда кругом сто кухарок, горничных, экономок и посудомоек, очень легко заявлять: «Ах, ах, мне ничего не нужно». Буржуазная ложь.
– Ага, ты революционерка, коммунистка? – засмеялся Ханс.
– Не знаю, коммунистка ли я, но не в том дело.
– А в чем же?
– А дело в том, что, допустим даже, ты прав. Допустим, мама и папа обеспечили мне счастливое детство и беззаботную юность. Но это всего лишь треть жизни. Я не думаю, что проживу больше чем шестьдесят шесть лет.
– Откуда ты это взяла? – с неприязненным испугом спросил Ханс.
* * *
Смешно сказать, но Ханс Якобсен уже целый год думал о смерти. Даже не о смерти как таковой, а о сроке своей жизни.
Это началось раньше, чем Кирстен покончила с собой. Это началось, пожалуй, с их свадьбы. Он планировал свои деловые предприятия на год, на три, на пять, он как будто бы боялся заглядывать сильно вперед и уж совсем не мог себе представить, как он будет жить в шестьдесят, семьдесят, а тем более в восемьдесят лет. Хотелось дожить до восьмидесяти, до девяноста, до глубокой-преглубокой старости, пускай даже старческий маразм, пускай коляска, но все равно ежеутренняя радость посмотреть на небо и выпить чашку теплого чая. Жизнь! А иногда ему казалось, что все наоборот, что это самая страшная казнь и лучше при самых первых признаках физической, а особенно умственной немощи спокойно и сознательно расстаться с жизнью, приведя в порядок все дела, написав завещания, сделав крупные благотворительные взносы и подарки близким друзьям. Чтоб на поминальном обеде все было весело и благодарно. Особенно же эти мысли усилились в нем после самоубийства Кир-стен. Когда ее хоронили, он, разумеется, не снимал с лица маски невероятной, нечеловеческой скорби и потрясения. К сожалению или к счастью, он умел это делать очень хорошо. Но промежуток между маской и лицом, эти буквально полмиллиметра прохладного воздуха, сохранялись всегда. И, глядя на фарфоровую Кирстен в изящном розовом гробу, он думал только одно: ей, вот этой вот мертвой куколке, всего двадцать лет и восемь месяцев. Странная привычка у него была: рассуждая о возрасте, он всегда считал месяцы. Наверное, из-за Сигрид, из-за того, что они одного года рождения, но он январский, а она декабрьская, Ханс Якобсен уточнял: «Мне четырнадцать лет и пять месяцев, а моей сестре – тринадцать лет и полгода».