Не задерживаясь на цитатах и намеках, я опять наткнулся на фотографии и почувствовал себя в чужой стране. Довольно сильно заросшее камышом озеро, покрытый травой склон, парусная лодка. На другой фотографии ветряная мельница на берегу узкой протоки, ее темные на фоне бледного неба крылья. Я был в Англии, в графстве. Норфолк, а взяв в руки следующую фотографию, я понял, что находился уже в Мэллингхэме.
Я всматривался в каменные стены, в темную, местами замшелую крышу, в высокие и узкие окна. Парадная дверь была увита плющем, и меня поразило царившее вокруг запустение. Я снова обратился к письмам.
Прошло четверть часа, а я все еще читал. Письма были веселыми, остроумными, яркими и совершенно лишенными каких-либо опасных эмоций. Пол выказывал свою обычную мудрость, держа ее на почтительном расстоянии, пока не решил, что хочет с нею повидаться. Его письмо, приглашавшее Дайану в Америку, было образцом романтического бреда, но мисс. Слейд клюнула на него и ответила: да, она, конечно, приедет в Нью-Йорк, чтобы встретиться с Полом. Последующие письма касались подробностей организации этого путешествия, а в последнем мисс Слейд писала о том, что не может дождаться новой встречи.
Разумеется, после того, как она приехала в Америку, переписки между ними не было. Им было вполне достаточно разговоров по телефону и частых встреч. Я недоумевал: что случилось со всеми ее фотографиями — ведь он, несомненно, снимал ее, когда она была в Нью-Йорке. Я понимал, что он мог их уничтожить, пытаясь забыть о ней в конце 1922 года, но думал, что, с его стороны, было бы вполне естественно оставить хоть один снимок. Я собирал в стопку листы с их классической викториной, решив, что вчитываться в нее неинтересно, когда какой-то листок, закружившись в воздухе, упал на пол за моей спиной.
Наконец-то я оказался лицом к лицу с Дайаной Слейд. Было просто непостижимо, как непрезентабельно она выглядела. Темные волосы были растрепаны, не менее темные глаза смотрели удивленно, как если бы камера застала ее врасплох. Широкий рот под крупным носом улыбался, как у школьницы, сбежавшей с урока в католической школе и упивавшейся своей свободой.
Я хотел поставить фотографию на стол, прислонив к чернильнице, когда взгляд мой снова остановился на конверте с надписью «Дайане», и на этот раз я сломал сургучную печать.
«Родная моя…»
Я остановился и перебрал другие письма. Все они начинались словами «Моя Лесбия». Я взглянул на дату вверху страницы. «20 июля 1926 года». Пол наверняка собирался передать ей это последнее послание лично, но по каким-то причинам положил его вместо этого в досье, может быть, за минуту до того, как его убили.
«Родная моя, вернувшись домой, я не мог уснуть, решил написать это письмо и отдать его тебе на пароходе. Но при условии, что ты обещаешь мне не читать его до момента, когда пароход выйдет в море, а то поймешь, что это просто дешевая хитрость, чтобы удержать тебя в Америке.
Все, чего я хочу, это чтобы ты верила в то, что я говорил тебе вечером. Я люблю тебя. И я женюсь на тебе. Я сделаю все, что ты захочешь…»
Я снова остановился. Мне потребовалась целая минута, чтобы совладать с собой и продолжить чтение.
«…Я люблю Сильвию и буду ее вечным должником, но все, чего я хочу на свете, это провести остаток своей жизни с тобой в Мэллингхэме. Знаю, я годами старался уклоняться от этой единственной правды, но теперь у меня нет ни сил, ни желания продолжать эту борьбу, потому что правда состоит в том, что мы значим друг для друга…»
Я остановился в третий раз, почувствовав себя больным от этих надоедливых штампов, физически больным. Дрожавшей рукой я перевернул страницу.
«…И можем сделать друг друга счастливыми. Я знаю, что тебе хочется еще детей, но сомневаюсь, чтобы я прожил долго, и когда ты овдовеешь, то будешь еще достаточно молода, чтобы в твою семью мог войти кто-то другой, кто не передаст моей болезни твоим детям. Ты понимаешь меня? Даже сейчас я сохраняю каплю холодного здравого смысла! Но теперь я знаю, что мой циничный прагматизм бесполезен и что моя сознательная отрешенность завела меня в эмоциональную пустыню. Я хочу, чтобы ко мне вернулось мое собственное «я», и только ты можешь вернуть его мне — мою молодость, веру, все мои былые идеалы…»
Меня охватил стыд за Пола и ужасное смятение. Старик, впавший в слабоумие, несущий бессмыслицу, оплакивающий свою утраченную молодость… Все это было отвратительно.
«…Я уйду из нью-йоркского офиса и, примешь ты меня или нет, поселюсь в Англии. Я хочу видеть, как растет Элан. Как хорошо было бы, если бы он надел оксфордский костюм! Теперь я, по крайней мере, могу понять, почему моя мать хотела, чтобы я занялся наукой, и почему пришла в ужас, когда я ушел в банк. Я не хочу, чтобы Элан последовал по моим стопам. Я хочу, чтобы он был счастлив, и знаю, что ему будет лучше без бремени моего богатства и положения. Только молодой человек вроде Корнелиуса может взвалить себе на плечи этот груз и не оказаться раздавленным под его тяжестью, и я не хочу, чтобы Элан рос, как Корнелиус».