Наступил 1930 год — новое десятилетие, новый рассвет. Было похоже, что, ко всеобщей радости, рынок начал подниматься, но не больше чем на колени, перед тем как снова рухнуть в яму.
Люди постепенно начинали понимать, что воскресения не будет.
Страна сползала в неизведанную экономическую пучину, и в результате открывала для себя, что мир вовсе не шарообразный, а плоский. Средневековая матросская байка-кошмар стала неизбежной реальностью, и мы медленно, с железной неизбежностью, скользили к кромке знакомого мира и начинали падать в чудовищную, мрачную пропасть Депрессии.
— Послушай, Нэйл! — обратился ко мне Сэм. — Ты слышал последний анекдот про кризис?
Все смеялись над анекдотами про кризис. Выло просто непонятно, как люди еще могли смеяться. Бродвей полыхал рекламой пуще прежнего, кинотеатры ломились от зрителей. Повсюду царило бездумное веселье, с помощью которого каждому хотелось уйти от действительности, а действительностью были пустые бутылки в сточных канавах, пьянки, где никакая сплетня не была настолько циничной, чтобы ее не пожелали слушать, да бутлегеры, как крезы, разъезжавшие по Пятой авеню в своих лимузинах.
Все выглядело так, как если бы мы проиграли войну, пятидневную октябрьскую войну 1929 года, и теперь оккупированы каким-то невидимым озверевшим врагом. И опять-таки, как и в дни краха, очень немногие правильно понимали, что с нами происходило, а уж предвидеть, когда это все кончится, не мог вообще никто. Гувер пускал пузыри банальностей из Белого дома, Джон Д. Рокфеллер обещал всем, что все будет хорошо, а цифры роста безработицы ползли вверх так же быстро, как падал индекс Дау-Джонса.
Сэм во время краха потерял все свои сбережения и пребывал в состоянии горькой подавленности. В разговорах с ним я старался быть осторожным и ходил окольными путями, чтобы избежать опасной темы. Самым щекотливым в этой ситуации было то, что сам-то я стал богаче, чем когда-либо. Поскольку главной целью моих финансовых экспертов было обеспечение мне дохода без налогообложения, они никогда не пытались чрезмерно спекулировать от моего имени на крупном рынке повышения, и хотя я для развлечения и играл на рынке, но продал все, решив поверить предсказанию Мартина о депрессии. Его голос оказался голосом пророка. Мои потери были ничтожными.
Чтобы как-то облагородить эти большие доходы, я, словно признавая какую-то вину, увеличил благотворительные пожертвования и терпеливо выслушивал каждого, кто жаловался на убытки. Но печальная истина состоит в том, что когда человек начинает жить хорошо, он перестает замечать несчастья других. Я старался делать все, что мог, но мои проявления внимания часто ставились под вопрос.
Тем временем мой дом стал ухоженным и чистым, как роскошный отель.
Люди вставали в огромные очереди, чтобы получить приглашение на наши большие званые обеды, а позднее, когда я принял решение о том, чтобы в дальнейшем стать филантропом, с таким же энтузиазмом все приходили на мои литературные вечера. Мой друг Кевин, уже опубликовавший один роман и работавший тогда над «Большой американской игрой», помог мне войти в широкий круг известных литераторов, включавший и деспотов-критиков, и авторов, боровшихся за свое существование, и скоро я нанял еще одного помощника, который прочитывал все наиболее значительные книги сразу же после их выхода, после чего должен был составлять краткие изложения их содержания. Я не был невеждой, как и все, очень любил читать, но время у меня было неизменно ограничено, и поэтому такие аннотации становились для меня необходимым компромиссом. Моим любимым автором стал Хемингуэй. Я сам читал его книги, тем более что они были небольшими по объему. Мне нравился его лаконичный, вполне мужской стиль, хотя я и с сожалением находил, что он слишком много писал о неудачниках.
Мое знакомство с современной музыкой оставляло желать много большего с тех пор, как Сэм переехал из моего дома в шикарную холостяцкую квартиру на Парк авеню. Но возвратившись из свадебного путешествия, я заметил, что он утратил интерес к джазу и обратился к более серьезной музыке. Он пытался заставить меня слушать записи Глена Грэя, но, откровенно говоря, как не раз я уверял и его самого, я предпочитал Моулеровский вариант «Александер рэгтайм бэнда».
Третий мой бархарборский компаньон, Джейк Райшман, вернулся из Германии, где учился целых три года, и теперь работал в банке своего отца. Мы с Сэмом иногда встречались с ним на ленчах, но чувствовали себя в его присутствии неловко, так как он стоял в самом низу лестницы, тогда как мы штурмовали уже самую верхнюю ступеньку. Его отец был предан традиционным идеям в области образования молодых банкиров, и Джейк смутно намекал на то, что не надеялся на место партнера, пока ему не исполнится тридцать лет.
— Идите работать к нам, в банк «Ван Зэйл», — предложил я.
— Еврей в американском банке? — смеясь, ответил он вопросом на это предложение.
— Это старомодный разговор, Джейк! — возразил Сэм. — Даже у Куна и Лейбы работают не только одни евреи.
— А есть хоть один еврей у Моргана?