Удивительная вещь: Председатель Суда присяжных был так рассеян, что забыл про столь важную вещь. Эта ошибка шокировала Нотр-Дама, как шокировала бы его орфографическая ошибка (если бы он знал орфографию) в тюремном распорядке. Судебный исполнитель впустил двух полицейских, арестовавших Нотр-Дама. Тот, что вел расследование два года назад, умер. Они кратко изложили факты: сногсшибательную историю о том, как ложное убийство помогло раскрыть настоящее. Это невозможно, думаю я. «Из-за пустяка!». Но, в принципе, я уже могу допустить возможность этого нелепого происшествия со смертельным исходом, после того, как надзиратель забрал у меня мою рукопись, которую я носил при себе во время прогулок. Я чувствую, что это катастрофа, и не решаюсь предположить, что такая катастрофа могла бы быть логическим следствием столь ничтожной неосмотрительности. Потом я думаю, что преступники теряют голову из-за такой ничтожной неосмотрительности, такой ничтожной, что они должны были бы иметь право исправить ее, вернув все назад, что судья уважил бы подобную просьбу — ведь это так просто — и что сделать это невозможно. Несмотря на свое образование, которое они называют картезианским, присяжные будут стараться зря, когда через несколько часов приговорят Нотр-Дама к смерти, они усомнятся — за то ли, что он задушил куклу, или за то, что разрезал на куски какого-то старика. Полицейские, эти подстрекатели-анархисты, удалились, расшаркавшись перед Председателем. За окнами падал снег. Это угадывалось по движениям рук в зале, приподнимавших воротники пальто. Погода была пасмурная. Смерть волчьим шагом продвигалась по снегу. Судебный исполнитель вызвал свидетелей. Они ожидали в маленькой комнате в кулисах боковой части зала; ее дверь находилась как раз напротив скамьи подсудимых. Дверь каждый раз приотворялась ровно настолько, чтобы дать им проскользнуть наискосок, и одного за другим, каплю по капле, их впускали в зал. Они подходили к барьеру, поднимали правую руку и отвечали «клянусь» на вопрос, который никто не задавал. Нотр-Дам увидел, как входит Мимоза II. Судебный исполнитель прокричал, однако, «Хирш Рене», затем на вызов «Бертолле Антуан» появилась Первое Причастие, на вызов «Марсо Эжен» появилась Райское Яблочко. Таким образом, в глазах изумленного Нотр-Дама все девочки от Бланш до Пигаль лишались лучшего своего украшения: их имена теряли лепестки, — словно бумажный цветок, который держит в пальцах танцовщик и который по окончании спектакля становится всего-навсего железным прутиком. Не лучше ли ему было танцевать весь танец с обыкновенной железной проволокой? Вопрос заслуживает изучения. Педерасты показывали тот самый каркас, который распознавал Миньон под шелком и бархатом каждого кресла. Они были низведены до ничтожества, и это еще самое лучшее, что было сделано до сих пор. Они входили — с видом вызывающим или робким, надушенные, накрашенные — и начинали изысканно выражаться. Они больше не казались рощицами завитой бумаги, расцветающими на террасах кафе. Они были размалеванными убожествами. (Откуда берутся клички у педерастов? Сперва отметим, что ни одна из них не была выбрана ее обладательницей. Что касается меня, это другое дело. Я вряд ли смогу объяснить причины, по которым выбирал те или эти имена: Дивина, Первое Причастие, Мимоза, Нотр-Дам-де-Флер, Монсеньер появились не случайно. Между ними есть сродство, как в запахе ладана и оплывающей свечи, и иногда у меня рождается впечатление, что я собрал их среди искусственных или живых цветов в часовне Девы Марии, в мае, у подножия той гипсовой статуи, в которую был влюблен Альберто и за которой в детстве я прятал склянку со своей спермой.) Некоторые произносили какие-то жуткие уточняющие слова, как-то: «Он жил в доме 8 по улице Берт» или «В последний раз мы виделись 17 октября. Это было у Граффа». Мизинец, отставленный так, словно другие два пальца, указательный и большой, держали чайную чашечку, нарушал тягостную серьезность судебного заседания, и по этой непослушной соломинке распознавалась его трагическая тяжеловесность. Судебный исполнитель прокричал: «Господин Кюлафруа Луи». Поддерживаемая Эрнестиной, невероятно прямой и одетой в черное, единственной настоящей женщиной, появившейся на процессе, вошла Дивина. Все, что еще оставалось от ее красоты, исчезало на глазах. Тени и линии в панике покидали свои посты. Ее прекрасное лицо издавало душераздирающие призывы и вопли, трагические, словно крик покойницы. На Дивине было широкое пальто из верблюжьей шерсти, коричневое, с шелковистым отливом. Она тоже сказала:
— Клянусь.
— Что вы можете сказать об обвиняемом? — произнес Председатель.
— Мы знакомы давно, господин Председатель, и я считаю его очень наивным, просто ребенком. Я не могу отметить в нем ничего, кроме учтивости. Он мог бы быть моим сыном.