Федосья Прокопьевна позвала сына, Ивана Глебовича, просила продолжить суд, а сама удалилась с гостьей в моленную комнату.
– А я от батюшки Аввакума! – радостно объявила Евдокия. – Благословение тебе прислал.
– Как его, страдальца, держат? В цепях, в колоде?
– Слава богу, не утруждают. Келья просторная, светлая. Книг дали, бумаги, чернил. Караула стрелецкого тоже нет.
– Может, Алексей-то Михайлович простить батюшку собирается? Царица просила за него.
– Князь Петр Семенович был у стола вчера. Государь обедал со святейшим да с Ординым-Нащокиным. У них у всех о другом голова болит. Афанасий-то Лаврентьевич по царскому велению посылал тайных людей к молдавскому да к валашскому князьям, чтоб уговорили султана вернуть престолы Макарию да Паисию. И к святейшему Парфению посылали, к константинопольскому. А вчера весть пришла: антиохийского да александрийского с мест погнал не султан – сам Парфений. За то, что патриаршества свои бросили!
– Вот уж стыд царю! – возликовала Федосья Прокопьевна. – Выходит, Никона низвергали из сана низвергнутые. Неправые неправого неправо изгнали. И се им знак от Бога.
– Царь хотел денег Парфению послать, да Афанасий Лаврентьевич отговорил. Вернуть престолы один султан может, деньги пригодятся для евнухов, для их приказных людей. – И сделалась вдруг счастливая. – Я батюшку Аввакума осетровым холодцом потчевала да еще глухарем. Петр Семенович с охоты привез. Батюшка аж удивился. «Глухарей, – говорит, – в Григорове всего один раз ел. Охотники отцу продали».
– Завтра и я поеду. – Федосья Прокопьевна взяла сестру за руку, шепнула: – Пошли посмотрим, как Иван Глебович крестьян судит.
Юный хозяин множества сел, земель, угодий, тысяч и тысяч душ в материнское кресло не посмел усесться, стоял, облокотясь на спинку вотчинного «трона».
Как на грех после мелочных склок дело попалось тяжелое, стыдное. Старик, глава семейства, отнял жен у троих сыновей, ходил с ними в баню, а они все три – забрюхатели. Сыновья, сговорясь, напали на отца в поле, но он изувечил молодцов. Один окривел, другой остался без зубов, старшему, самому сильному, руку вывернул.
– Сама такое дело разреши! – посоветовала сестре Евдокия.
– Пусть уж он. Теперь как вмешаешься…
– Ведь срам.
– Срам, да жизнь.
Иван Глебович, наслушавшись непотребств, был красен как рак. Высоким голоском крикнул дворовому мужику:
– Пров! Петуха принеси!
– Господи! Чего это он? – изумилась Евдокия.
Принесли петуха. Пустили.
– Видишь? – спросил Иван Глебович старика. – Петух! Дурному петуху топором по шее да в котел.
Старик упал на колени.
– Смилуйся, боярин! Сыновья с женками жили, а детей все нет… Я и рассерчал… Мне внуки нужны, землю пахать.
– Не боишься ты Бога! – сказал Иван Глебович сокрушенно. – Сколько греха из-за твоего неистовства. Блуд. Дети подняли руку на отца. Отец изуродовал детей… Тебя бы на цепь да к Павлу Крутицкому. – Вдруг затрясся, топнул ногою. – Сам ступай на Соловки! Сам объяви святым отцам о своих прегрешениях! Сбежишь – сыщу, а сыскав, велю засечь до смерти…
Повернулся к сыновьям.
– И вы ступайте прочь с глаз! И знайте! Путь на мой двор вам заказан.
– В меня! – прошептала Федосья Прокопьевна. – Ишь как с делом-то управился! Пусть год погуляет, а на другую осень женю.
Трапеза боярыни
Евдокия, похваставшись встречей с Аввакумом – опередила сестрицу! – уехала домой ужасно довольная. Федосья Прокопьевна только головой качала да посмеивалась: была меньшая и осталась меньшая.
Пора было отобедать. Ела Федосья Прокопьевна в своей боярской трапезной, сотрапезники у нее были люди, в Москве знаменитые. Двенадцать человек юродивых и блаженненьких кушали боярский хлеб.
Грозный, как пророк, Киприан прочитал застольную молитву, и боярыня, черпая ложкой из тарелей, стала кормить одного за другим.
Обойдя стол трижды, наконец и сама села на уголок, с дурачками-отроками, с Алешкою да с Михалкою. Оба были сопливы, уродливы, но Федосья Прокопьевна кушала из одной с ними тарели, утирая концом скатерти дурачкам носы, рты, подбородки.
Друг Аввакума юродивый Федор, одетый в чистую белую рубаху, был как херувим: златокудр, лицом светел, но глазищи как колодцы. Печаль со дна души неодолимая, не-у-молимая! Федосья Прокопьевна боялась Федора. Никогда с ним первая не заговаривала. Юродство его тоже стало особенным. Приходил в церковь и замирал, скрестив покаянно руки на груди, не видя ничего, кроме креста на престоле, не слыша песнопений, возгласов, оглушенный ударами своего сердца. Новая беда затопляла, как половодье, православных, чуял беду, а что она такое – не ведал.
После трапезы Федосья Прокопьевна занялась с сенными девушками шитьем рубах. Шили из суровья, на мужиков, на баб, подросткам, детям. Иголка у Федосьи Прокопьевны, будто шильце у ласточки, туда-сюда, туда-сюда! Уж так быстро дело спорилось – паук спустился, дивясь проворной работе.
– Боярыня, известие тебе будет! – показали на паука девушки.
– Вроде не от кого писем ждать.