Над первой частью Гоголь действительно просидел непозволительно долго. Теперь, конечно, он мог работать увереннее, твёрже, осмотрительнее. Никто не знал, для чего он производил свои переделки, тогда как производил он их, основываясь лишь на собственных разуменьях, на устройстве головы своей. Разумеется, теперь он мог двигать свою работу успешнее и быстрее, чем прежде, но теперь он заботился, чтобы как можно шире и пространнее охватить тему. Если предположить самую беспрерывную и ничем не останавливаемую работу, считал он, то два года – самый короткий на то срок. Но он не смел об этом и думать, осознавая свою необеспеченную жизнь и многие прочие житейские дела, которые так часто расстраивали его. Он вообще никогда и никому не говорил, сколько и что именно у него уже готово, и всегда к величайшему своему изумлению, узнавал из газет и журналов, что два тома уже написаны, а третий уже пишется и всё сочинение выйдет в продолжение года. А время нельзя упреждать. Нужно, чтобы всё изладилось, прежде всего, само собою.
Конечно, Гоголь понимал, что появление второго тома было бы светло и выгодно для него, но, в то же время, проникнувши глубже в ход всего текущего перед глазами, он видел, что даже ненависть его недоброжелателей ему во благо. Никогда не дано человеку придумать умнее того, что совершается свыше и чего иногда, в слепоте своей, не дано видеть, во что не следует стремиться проникнуть.
Иногда даже, силою внутреннего глаза и уха, он видел и слышал время и место, когда должна выйти его книга. Ещё он понимал, что книгу его воспринимают, скорее, как сатиру, тогда как сатиры в ней он совсем не видел, а для того, чтобы понять это, нужно было прочитать её несколько раз. Коль книга писана долго, считал он, то и всматриваться в неё следовало долго. Против первого впечатления должна действовать критика, и только тогда, когда с помощью её впечатления читатели получат образ, выйдут сколько-нибудь из первого хаоса, станут определительны и ясны, только тогда он сможет действовать против них.
Тем самым, Николай Васильевич, вследствие устройства головы своей, не мог работать без глубоких обдумываний и соображений, и никакая сила не могла заставить его произвести, а тем более выдать вещь, незрелость и слабость которой видел он сам. Он мог умереть с голода, но выдать безрассудного, необдуманного творения не мог. Голос, повелевающий ничтожен жалкому рассудку; оставалось так много всего, что возможно было прочувствовать только глубиною души в минуты слёз и молитв, а не в минуты житейских расчётов.
Сочинения уважающих себя писателей, не должны играть роль журнальных статей, ими нельзя торопиться всякую минуту, как только замечаешь, что у публики возник аппетит. Иные писали и по роману в год, но так – то романы, а ведь он только в шутку назвал свои «Мёртвые души» поэмой; а его поэма похлеще любого романа будет.
Как всё сложно закручено в древнем из миров. Как сложно отличить реальность от мистики. Природа Николая Васильевича была отнюдь не мистическая. Недоразумения и разговоры о его мистике происходили, скорее, от того, что он слишком рано стал говорить о том, что было ясно ему самому, и чего, по его разумению, не понимали другие. И теперь он мог сказать, что в существе своём, всё то, от чего он пытался избавиться, от многого, мешавшего ему на его пути, он видел теперь яснее многие вещи и упрямо называл это по имени.
Ещё он задумался, какая душа в нём – хохлацкая или русская. Да, он и сам не понимал, какая в нём теперь душа. Знал только, что никакого бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и, как нарочно, каждая из них порознь заключала в себе то, чего не было в другой – явный знак, что они должны просто пополнить одна другую.
Теперь в нём произошла большая перемена –