Каждый семейный человек поймет, какие чувства владели мною. Дома был накрыт праздничный стол, и сын, путая все славянские языки, допытывался у матери:
— Зашто до сих пор няма татко?[25]
Шофера, Лазаря Крыстева, кроме жены и сына, ждала любимая дочь.
Нам предстояло одолеть еще один горный перевал, от которого до Софии было рукой подать. Машина легко карабкалась в гору. С каждым километром в настроении также отмечался определенный подъем. И я, подладившись к гулкому рокоту мотора, начал напевать что-то очень оптимистическое, вроде: «Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы».
Вдруг в вечерней тишине разразился оглушительный грохот… Заскрежетали тормоза. «Победа» содрогнулась и застыла на месте, будто вкопанная. Песня, само собой разумеется, оборвалась на полуслове. «Обвал? Землетрясение?» — молниями мелькнули догадки.
Скоро ухо стало улавливать характерный рев падающей воды.
Стряслось такое, чего нельзя было предвидеть, уезжая в командировку. Теплый ветер и дождь растопили снежный наст балканской вершины, и миллионы тонн воды хлынули вниз, прорыв русло поперек шоссе.
Спереди — бешеный поток пены, брызг и камней, справа — отвесные скалы, слева — пропасть. Не объедешь, не обойдешь. А окольный путь только через вершину Столетова, через Шипку — крюк в полтысячи километров, да и перевал покруче.
— Эх! — тяжко вздохнул Лазар. — Положение… международное!
— Все встретят Новый год по-человечески! А мы?!
— Могло и с нами не случиться такого, будь уходящий год високосным. Тогда бы у нас лишний день в резерве оставался!
— Да ты юнак, Лазар! Не падаешь духом даже в безвыходном положении!..
— А какой резон падать?! Я расскажу тебе случай из своей жизни, и ты многое поймешь… Дело было в Сливенском каземате. В нашей камере лежало тридцать человек. (Болгары говорят «лежать в тюрьме», а не «сидеть».) Все мы ждали суда. Поганое это занятие. Сроки, правда, нас не интересовали. Лишь бы не расстрел. А десять или пятнадцать лет дадут — разницы никакой: все одно через год-полтора придут советские братушки и освободят. Но было два наших товарища, у которых никакой надежды не оставалось. Один — я его не виню: человек есть человек — пал духом, замкнулся. Другой вел себя, как будто ничего не случилось: проводил с нами, молодыми, беседы по истории партии, даже пел.
Как-то на прогулке в тюремном дворе я спросил его: «Откуда, бай Иван, у тебя такая воля?» А он грустно улыбнулся и ответил: «Воли, парень, у меня нет. Если бы она была, то я застрелился бы, когда меня схватили. А сознание имеется. Рассуди сам. Вы вот на меня смотрите и думаете: не сегодня-завтра человека расстреляют, а он не сдается, живет; значит, убежден, что правильно жил, что боролся за правое дело. И еще крепче поверите в наше дело. Крепче поверите — быстрее победите. А когда меня поведут на расстрел, я, парень, выдержу, глазом не сморгну. Пусть почувствуют убийцы своими заячьими душонками, какая у нас сила, пусть они задрожат, ежели у них есть капля разума, чтобы представить расплату за нашу кровь!..» И закончил он просто, с той же своею тихой, грустной улыбкой: «Главное, парень, никогда не падай духом!» Вроде бы наказ мне такой дал!
Долго ль, коротко ль, вглядываясь в гранитную мглу, мы слушали могучий рев потока, видели за ним недоступные нам праздничные столы и попеременно обращались с монологами по адресу «свободной стихии». Но в конце концов делать было нечего, вернулись. Решили встретить Новый год в ближайшем околийском центре — небольшом городке, известном тем, что через него во время о́но прошел Филипп Македонский, которому принадлежит историческая фраза: «Из всех войн, которые я вел, самая трудная была с моей супругой Олимпией».
— А может быть, этот самый Филипп Македонский тоже тут встречал Новый год, — предположил в раздумье Лазар.
В этом городке был у меня знакомый — секретарь околийского комитета партии. Мы с ним довольно часто встречались в Софии, ездили как-то вместе в земледельческий кооператив и один раз, по случаю, даже предприняли туристскую вылазку на гору Пирин. Знал я о Пенчо — так зовут этого человека — то, что он коммунист с 1940 года, что около трех лет партизанил в Балканах, что дважды фашистские власти приговаривали его к смертной казни, от которой его чудом спасли товарищи. О своей личной жизни Пенчо никогда не говорил, и я, разумеется, его не спрашивал.
Со временем у меня сложилось о Пенчо мнение, что это тот тип коммуниста, который отдал всего себя до последнего биения сердца общему делу. Одна у него была человеческая слабость: любил эдельвейсы — вечные цветы заоблачных горных вершин. Из-за них он ходил на Пирин.
И вот передо мною встала альтернатива: позвонить ему или не звонить. Больше склонен я был к последнему: человек, безусловно, встречает Новый год в кругу друзей, с которыми я не знаком. «Незваный гость хуже татарина». Но Лазар, ссылаясь на болгарские обычаи и нравы, убедил меня в обратном. Я снял телефонную трубку.
…Хозяин встретил нас у ворот, сдавил в богатырских объятиях и, что называется, внес на крыльцо.