– Я уже говорила тебе, что живу в доме, оставшемся от дедова брата. А он последние двадцать лет жизни был директором нашего краеведческого музея, поэтому, собственно, меня и взяли туда на работу – не то из уважения к его памяти, не то наоборот, потому что приятно поглядеть, как родня покойного директора полы скоблит. Ай, неважно, почему, главное – взяли. Но не о музее речь, от него только и радости, что устроен в бывшем дворце графов Пеячевичей, так что мои мальчики могут с чистой совестью отвечать на телефонные звонки: «Мама сейчас во дворце». Рассказывать надо про дедова брата. Он рано овдовел, больше не женился, детьми не обзавелся, зато с удовольствием собирал у себя на лето большую компанию внучатых племяников и племянниц. Ничего лучше, чем каникулы в доме деда Дусана, и вообразить было нельзя. Я, к тому же, была его любимицей и отвечала полной взаимностью. Даже замуж за деда собиралась, когда вырасту; правда, годам к семи начала подозревать, что это вряд ли получится… Так вот, директорская должность позволяла деду не только пополнять музейную коллекцию, но и о своих личных интересах при этом не забывать. Некоторые его коллеги за несколько лет состояние сколачивают, сам понимаешь, какие там возможности. Но дед Дусан уродился, что называется, бесеребреником. Всю жизнь довольствовался унаследованным от предков колченогим табуретом восемнадцатого века и иного антиквариата в дом не тащил. Однако собственную коллекцию все-таки собрал. Рисунки никому не известных художников, по большей части, любителей. Чуть больше сотни акварелей, пастелей, карандашных набросков и дюжина перекошенных холстов, которые, если по уму, надо бы перетянуть, да руки не доходят… Никакой ценности эти картинки не представляют, даже захолустный краеведческий музей вроде нашего такие в дар вряд ли примет, о покупке уже не говорю. Вот такое мне досталось наследство. Но поскольку к нему прилагался дом с садом, я, сам понимаешь, не роптала. Тем более, картинки хорошие. Никакой художественной ценности, да, но в детстве мне казалось – ничего нет прекрасней, чем эти изображения далеких чужих городов. Коллекция у деда тематическая – ни портретов, ни натюрмортов, ни, упаси боже, беспредметных композиций. Только городские пейзажи, сделанные с натуры, или перерисованные с открыток. Редко попадаются умелые, но все более-менее стремятся к точности изображения. Впрочем, точность, как я понимаю, дело десятое. Там важно другое… – она осеклась и умолкла.
– Что важно? – спросил я, чтобы заполнить возникшую паузу.
– Любовь, – вздохнула рыжая. – Беззаветная, безоглядная любовь к далеким чужим городам, куда все эти художники-любители попадали кто на год, кто на неделю, кто и вовсе на пару часов – вот как мы с тобой в Антрево. А некоторые, похоже, влюблялись заочно, поглядев на открытку, как девочки в кинозвезд… Конечно, чужая душа – потемки; по идее, невозможно проверить, что художники чувствовали, когда рисовали. Но на самом деле, это видно. В глаза бросается. Я порой ходила с дедом по комиссионным магазинам и на барахолке с ним пару раз была, видела, к каким картинкам он приценивается, а от каких сразу отворачивается, и быстро научилась заранее угадывать, что его заинтересует. Это я тогда думала, что просто «угадываю», на самом деле я, конечно, научилась видеть, понимать и отличать от прочих рисунки, сделанные с беззаветной любовью – задолго до того, как смогла это сформулировать. Поэтому, как я понимаю, и стала наследницей. Дом, с точки зрения деда, просто место, где хранится его драгоценная коллекция, доверить которую он мог только понимающему человеку.
Рыжая снова умолкла, погасила окурок, уставилась на свои руки, вздохнула, но тут же улыбнулась.
– Как мне поначалу было там плохо, рассказывать не стану. Сам можешь вообразить, каково это – быть молодой избалованной столичной фифой, которая внезапно превратилась в мать-одиночку из захолустного городка, где половина населения работает на цементном заводе, а вторая возится на огородах и рыбачит, поджидая, когда для них освободятся рабочие места.
– Ужас, – искренне сказал я. – Я бы с ума сошел.
– Ты бы, может, сошел, а мне и эта роскошь была недоступна, – усмехнулась рыжая. – Чтобы моим мальчикам досталась сумасшедшая мамаша? Да никогда! Так что пришлось оставаться в здравом уме. И какая же это была обуза!
– Что – обуза? Дети?
– Здравый ум, – отрезала она. – Но от него я никак не могла отказаться. Только по вечерам, затолкав мальчишек в спальню, позволяла себе немного расслабиться: выпью рюмочку-другую ракии, выберу наугад несколько дедовских картинок, разглядываю далекие заморские города, где мне, теперь уж ясно, никогда не побывать, и реву, как малолетка, которую на танцы не пустили. А потом еще рюмочку ракии, вместо снотворного, и спать, потому что завтра вставать на рассвете, и послезавтра тоже, и вообще всегда, пока не сдохну… Жалела себя – страсть.
– А кто бы не жалел?