Применение насилия должно было компенсировать слабости властных структур — параллелизм компетенций, господство чрезвычайных органов и нехватку организационных ресурсов. На Урале друг с другом и с гражданскими органами конкурировали ЧК, военно-революционные комитеты, боевые организации народного вооружения, армейские штабы на «красной» стороне; органы государственной безопасности, комендатуры и военные суды — на «белой». Военному коммунизму соответствовал «военный антикоммунизм» насильственных реквизиций на территориях, подконтрольных Колчаку. Более позднее, по сравнению с центральными районами России, закрепление на Урале регулярных советских органов объясняет затянувшееся существование в регионе более плотной сети чрезвычайных органов, их повышенную жестокость и гротескные формы{493}
. Так, население Урала особенно страдало от массовой принудительной мобилизации на лесозаготовительные работы: технологически отсталая уральская металлургия использовала исключительно древесное топливо. В частной переписке уральцев 1920 года то и дело фигурируют «проклятые воскресники», ненавистные «казенные работы» и несчастные сельские жители, которых «гонят в лес на работы дрова пилить»{494}. Симптоматично, что Первая трудовая армия, назначение которой заключалось прежде всего в лесозаготовках для промышленности, была создана в 1920 году Львом Троцким именно на Урале{495}.Не только труд, но и отдых был отмечен явной военизацией. Военные части стали центральным действующим лицом праздников на «красных» и «белых» территориях. Городские празднества 1917–1919 годов в качестве главного и обязательного элемента включали военный парад и другие военные церемониалы. Полковые праздники, похороны павших солдат и командиров в прифронтовой полосе, торжественные посещения мест военных захоронений использовались в идеологических целях. До мелочей регламентированные праздники, на которых доминировали военные, сигнализировали о том, что военизация ассоциировалась с восстановлением и поддержанием порядка{496}
.Если присмотреться к институциональной стороне военизации государственных и общественных структур, то «адаптационная» модель описания военного опыта представляется наиболее корректной. Действительно, программы и практики военного времени были приспособлены историческими акторами к новым условиям. Если же мы попробуем изменить исследовательскую перспективу и задаться вопросом о восприятии и поведении современников Первой мировой и Гражданской войн, то более адекватным может оказаться «катастрофическое» объяснение трансформации военного опыта.
Военизация образцов толкования и поведения
Военизированные и чрезвычайные структуры и институции дают некоторые указания на «субъективную реальность» исторических акторов, но не исчерпывают ее. Среди российских современников событий 1914–1921 годов большой популярностью пользовалось умозрительное мнение о прямом влиянии войны на повреждение нравов населения, длительное время принимавшееся историками за чистую монету. Исходя из нынешнего состояния мировой историографии, соблазнительный своей простотой тезис о том, что «“причащение” многомиллионной массы солдат к насилию, притупление восприятия смерти привели к ожесточению огромной массы людей, выработке у них милитаризованного сознания, склонности к силовым действиям, девальвации ценности человеческой жизни»{497}
, представляется чрезмерно прямолинейным, поскольку солдатский фронтовой опыт был чрезвычайно многообразным. Анализируя содержание высказываний солдат по книге Софьи Федорченко, Дитрих Байрау справедливо констатирует: