Прожив дома с неделю, Наталья стала примечать, что мешает матери. Та все косилась на дочь и наконец, связав ей узелок, сказала:
— Ступай в Орловку, к дяде Степану. Все-таки родня он нам какой-никакой.
Наталья покорно опустила голову, — что ж, надо идти в Орловку. Так издавна делали все утевцы: когда нужда хватала за горло, они начинали припоминать, кто из хуторян приходится им дальней, запамятованной родней. Орловские хозяева сами ведь когда-то были утевцами — отсюда они и вышли на отруба…
Во время войны на этих хуторах работали подростки и бабы, потом австрийцы. Хуторяне сумели откупиться от мобилизации скота. На их полях гуляли гладкие, норовистые кони.
После революции Орловка попритихла, однако хлеба засевала исправно. Земли ее прилегали к утевским наделам, и утевцы несколько раз видели на своих шумных сходках почтенного и молчаливого хуторянина Степана Пронькина.
Наталья вышла из Утевки осенним утром, в своей девичьей плисовой кофте, в растоптанных лаптях. Дорога была грязная, тонкий ледок со звоном лопался под ногами, степь, казалось, никогда не перейдешь. Усталая, осунувшаяся, с комьями грязи на лаптях, Наталья очутилась наконец в Орловке и робко вступила в темноватый, крытый тесом двор Степана. У крыльца старательно соскребла грязь с лаптей и только после этого отворила скрипучую дверь.
— Здравствуешь, — равнодушно ответил Степан на ее низкий поклон.
Узкие светлые глазки его быстро скользнули по тощей фигуре женщины. «Силы во мне теперь нету. Да и куда я ему в зиму-то?» — подумала Наталья, с тоской вглядываясь в скуластое лицо хозяина, окаймленное квадратной бородой и жестким бобриком волос.
— Ну, живи, что ли, — снисходительно сказал Степан. — Хозяйка у меня стара стала.
Наталья сунула узел под лавку, сняла шаль и села. Она хотела сказать: «Я ведь в девках-то огневая на работу была», — но так ничего и не сказала, только испуганная улыбка застыла на ее обветренном лице.
Дочь Степана недавно была выдана в село Жилинку, и теперь с ним и его покорной иссохшей Параскевой жили трое младших сыновей-погодков. Самому большому из них, Прокопию, едва сровнялось семнадцать лет.
Трое братьев работали без устали — во дворе, на гумне, в поле, много ели и спали крепко, как малые дети. Сначала Наталья их путала — до того они были схожи между собой. Потом стала отличать старшего, остроскулого, с густой копной волос и со светлым, бездумным взглядом исподлобья. Он улыбался, как отец, криво и как бы неуверенно.
Начались темные осенние ночи. Керосину не было, поэтому вся семья, повечеряв в сумерках, заваливалась спать.
В первые дни и недели Наталье часто думалось о Франце. До нее долетел неясный слух об австрияке Франце, который будто бы ушел с Красной Армией к Оренбургу. Однако по приметам это был какой-то другой Франц. «У них Франц, верно, как у нас Иван», решила опечаленная Наталья.
Сначала Франц вставал перед нею до боли явственно, в своей дымчато-голубой куртке, с холодноватыми серыми глазами и крошечными усиками над верхней губой. Наталья вздрагивала, стискивая зубы. Но скоро усталость стала валить ее с ног. Работать приходилось наравне со стариком и парнями. За ужином, преодолевая дремоту, она со страхом смотрела на тяжелые кулаки парней и на железные их челюсти. Они жевали размеренно, могуче и, казалось, с легкостью могли бы раздробить булыжник. Ночью Наталья проваливалась в беспамятный сон, а на рассвете снова подымалась, со стоном разгибая онемевшую спину.
Постепенно лицо Франца стало стираться в памяти. Воспоминания больше не пронзали ее горячей дрожью: ведь она, в сущности, так недолго знала Франца!
Степан Пронькин был в Орловке самым зажиточным и уважаемым хозяином. Хуторяне часто забегали к нему за советом и помощью. В длинные зимние вечера сиживали при неверном свете коптилки одноглазый вдовец с соседнего двора и рыжий мужик с другого порядка.
Разговор начинался с жалоб на продразверстку, на разгон базаров, на непонятную суету в волости. Шептались о бандах дезертиров, рыскавших по степи. Потом неизбежно заговаривали о бывшей аржановской, а ныне государственной, или, как говорили орловцы, «ничьей», земле.
— Проложить бы по ней межи… всем миром-собором, — говорил рыжий, стараясь солидно растягивать слова, что ему, торопыге, плохо удавалось.
— Так, самовольно-то, нельзя, — медлительно и ласково возражал Степан.
Рыжий бубнил неразборчиво:
— Я и не говорю, что самовольно.
Вдовец молчал, но единственный его глаз наливался темным огнем зависти и желания.
«Земля! Земля!» — разносилось по всей Орловке, как только сбивались в кучку четверо-пятеро хуторян.
Среди зимы Степан собрался и поехал в Ждамировку за бумагами.
— Не может земля впусте лежать, трава ее оплетет зазря, — уверенно сказал он на прощанье.
На следующий день его чуть ли не всем хутором встретили у крайней избы. Степан поклонился народу, но лошадь не остановил и на полной рыси въехал в распахнутые ворота.
— Что-то невесел, — пугливо сказал рыжий.
Сыновья быстро распрягли лошадь. В избу протиснулись встречавшие мужики.
— Замять нонче, — сонно сказал рыжий.