А среди женщин шли неутихающие споры, иногда же и прямая свара. Кричали все об одном — о дележе тощих запасов. Каждый лишний фунт зерна теперь весил слишком много, чтобы мирно отдать его в другие руки. Особенно несправедливым казалось, что счет шел на души и что «многодушные» получат больше хлеба.
Николай видел: коммуна зашаталась. Как-то бессонной ночью он написал письмо Степану, поднял на рассвете быстроногую Дуньку и послал ее в волость. К вечеру девушка вернулась. Усталая, вся пропыленная, она, отведя Николая в сторону, шепнула:
— Сказал, приеду.
— Спасибо, Дуня, — порывисто поблагодарил Николай.
Для себя он теперь решил: быть председателем до последней минуты. Если доведется уезжать отсюда, все равно будет он в ответе за дело, за людей. До самой утевской околицы будет в ответе, а там… Он и сам не знал, что будет «там».
Погруженный в раздумья и заботы, Николай и не замечал, как трудно приходится матери. Авдотья по неписаному уставу стояла в центре женских споров и перекоров. К ней шли коммунарки со всем, что накипело у них на душе: и с плохим, и с хорошим, и с руганью, и с плачем. Шли скопом и каждая в отдельности.
Сколько раз Авдотья, каменея лицом, выслушивала слезливые ругательства кузнечихи и злые крики Ксюшки! И все-таки ответить на это было куда легче, чем на настоящие сиротские слезы.
Как-то темным вечером, уложив спать своих ребятишек, к Авдотье пришла Мариша. Она притворила дверь, степенно села на скамью.
— Пайку, сказывают, на детей не дадут, Авдотья Егорьевна, — хрипло проговорила она и облизнула сухие губы. — Или вовсе немного. Куда я теперь с оравой-то? Гляди на них, майся. Сама бы два раза согласилась помереть, не то что. Талану мне в жизни нету.
— Николай говорил, что насчет пайки будем, значит, все вместе решать. Ты поменьше слушай, — успокаивала ее Авдотья.
Мариша опустила голову, вытерла глаза кончиком платка.
— Ты поплачь, поплачь у меня тут, — мягко добавила Авдотья. — А на людях крепче стой. Все знают, как ты работала.
Настоящего утешения Марише, конечно, не могло быть: это хорошо понимали обе.
В другой раз прибежала всполошенная Дунька. Девушка оглянулась, нет ли Николая или Натальи, и с плачем заговорила:
— Тятя сказал — уедем мы отсюда! Не хочу я в Утевку! А тятя говорит — придется. Он и сам чуть не ревет. Теперь он кто будет в Утевке-то? Последний бедняк, никто. Опять на поденку к Клюю или к Дегтю идти, спину гнуть да на сухой корке сидеть.
— Хорошо бы и корка-то была… — сурово прервала ее Авдотья.
Девушка выпрямилась, губы у нее дрожали, по щекам ползли слезы.
— Ну вот. А ты говорила — моя доля другая будет.
— Эх, Дуня… — только и промолвила Авдотья, тяжело опустив голову.
Девушка, увидев, что сама Авдотья упала сердцем, совсем потерялась, затряслась. Авдотья молча притянула ее к себе, принялась гладить вздрагивающую голову, — только материнской лаской и можно было ответить Дуньке.
Сумрачной, словно погасшей ходила и Наталья. Она старалась угодить мужу: приберечь кусок повкуснее, дать почище рубаху, поласковее приветить. Николай только благодарно взглядывал на нее, но тотчас же снова становился суровым и озабоченным. Он исхудал, осунулся, на загорелом скуластом лице тревожно блестели синие глаза.
Как-то задержался он в поле допоздна, все давно уже были дома. Авдотья с Натальей ждали его в темной комнате, обе молчаливо тревожась.
— Жизнь-то моя только началась, — медленно сказала Наталья, — а уж и кончается. Николюшка-то неживой ходит.
— Тяжело ему сейчас, — не сразу ответила Авдотья. — Каждый за себя болеет, он — за всех. А жизнь, Натальюшка, еще долгой покажется: всякого хлебнешь.
Николай неспроста задержался в поле. Он собрался было домой, как вдруг к нему подъехал верхом Ремнев.
Разнуздав коня, Степан пустил его по стерне подкормиться.
— Поговорим, что ли, — сказал он, устало опускаясь прямо на землю. — Какие тут дела у тебя?
Николай ответил не сразу. Глядя на хмурое лицо секретаря волостного комитета партии, на его твердо сомкнутые сухие губы, в его серые пристальные глаза, он вдруг почувствовал, что сейчас у него, у Николая, нет на земле роднее и лучше этого верного друга, надежного и в радости и в беде. Этому можно сказать все, до конца, даже об одиноких своих страшных думах.
— Посохли у нас поля, — начал он с того, что ближе лежало на сердце. — Да не только у нас: у ягодинских… Ну, скажем, там люди в бедности живут. А в Орловке-то посохло тоже. Чернозем и тот силу сдал.
— В том и дело, — невесело согласился Степан и стал рассказывать, что неурожай и бескормица поразили все Поволжье, несколько больших губерний. В Москве знают о беде. Помощь будет, но не так скоро. Слишком трудно сейчас правительству и всему народу.
— Коммуна, говоришь, шатается? — неожиданно прервал он себя. — Не может она не шататься, браток. Не удержишь ты сейчас коммуну. Если б подольше пожили вместе, пуд соли съели, тогда, может, и не рассыпалась бы. А то один Климентий тебя с сапогами съест. Убирай хлеб весь, до единого зернышка. Потом делите общим собранием. Детей не обижай. Пока ты председатель, не позволяй своевольничать.