Дубы пахнут можжевельником и серой. Это запах молнии. Огненный нож ударил по стволу одного из деревьев и, рассыпавшись, ушел в землю — только белые клочья древесины болтаются. Скоро заживет, говорит Юозас, трогая рукой открытую рану на дереве. И, нагнувшись, принимается искать следы молнии. Нашел их на замшелом камне, на обгорелых ростках деревцев. Гроза пронеслась, все ломая и опрокидывая на своем пути, но дуб-исполин, не тронувшись с места, оттолкнул ее своим плечом. Это только пустяковая царапина на его могучем теле. И поет он свою вечную песню, как и пел. На его верхушке — птичий гомон. Шишковатое дерево, увитое потрескавшимися цепями. Как крестьянин, который забрел в сияющие утренние луга со связкой пут или с сетями… Пришельцы из далекой старины, из дремучих лесов, из незапамятных времен, вскинувшие выше всех свои верхушки. Что по сравнению с ними горемыки-осины, белоствольные березы или затекшие живицей сосны? В верхушках дубов-великанов живы еще самые темные суеверия. И нет такой песни, которая могла бы сравниться с их шелестом. Тут разве что сгодились бы те заклинания и слова, которыми в старину люди славили их, солнце, ветер, небо, реки. Мальчики нашли их в детстве, в тот светлый сентябрьский полдень, когда, разгоряченные, в рубахах, топорщившихся от ветра, примчались на этот луг. Все время дубы-великаны жили в их сознании, глубоко укоренясь в их памяти, освещались ее зарницами, когда на озерах вырубали проруби и детишки тащили санки в гору, когда в тревоге расхаживали вокруг своих изб селяне и каркали вороны, когда по дубам скользили стремительные тени белых облаков, когда неистовствовал вечный свет, и на лугах косари отбивали косы. Мальчики находят их и теперь, в годы своего отрочества. Найдут и позже, и только один звук здесь властвует, только одно слово — то, которое нашептывают великаны-дубы. К ним лепятся все другие имена и даты…
Сколько раз они и сами не замечали, как оказывались возле дубов-исполинов, и такое невыразимое чувство овладевало ими, такое желание что-то понять, услышать, что даже горло перехватывало. Но никому еще не удалось разговорить эти дубы, никто не может рассказать, что они здесь испытали, изведали, когда солнечная чаша лилась через край…
Но Юозас, задрав голову, вполголоса шепчет: «Уже… слышу тебя, старый дуб-исполин!..»
— Ты придешь на выпускной вечер? — спрашивает Юозас.
— Не знаю… Наверное, приду, — отвечает Альбинас.
Юозас устраивается на солнцепеке Меж сосенок. В их верхушках сверкает паутина, небо синее, чистое, пахнет смолой, пахнет дождем, который недавно здесь прошумел, но этот запах заглушается запахом пашни. Юозас просыпается в полдень. Трава уже высохла, стрекочут кузнечики, на лугах покрикивают гребельщицы, кое-кто из них нагишом плескается у брода. Увидели его, но срам свой прикрыть не спешат…
— Уже обед, ты где шляешься! — напускается на него во дворе мачеха. — Ступай скорее на ферму телят кормить… — и бросается через двор как ошпаренная.
— Дай-ка, мама, воды принесу, — он забирает у нее коромысло. Мачеха пинает ногой ведро, оно со звоном катится по земле, на голову Юозаса обрушиваются новые проклятья.
Мимо идет Константене, посмеивается.
— Иди сюда, жердочку подержи! — кричит с крыши риги Константас.
— Куда тебя нелегкая несет? О работе думай, о работе, — дышит на него похмельным ртом отец.
Примчавшись на велосипеде с фермы, Юозас гладит костюм, надраивает стоптанные ботинки, долго возится с галстуком…
— Дай, — говорит отец и ловко, привычными движениями завязывает галстук. — Стой прямо, чего горбишься, — поправляет он сползший пиджак. — Когда мне было столько лет, сколько тебе…
Едкий папиросный дым ест глаза.
— Черт знает что, — говорит отец. — Висит на тебе, как мешок. Что ты стоишь как столб? Выше голову! Голову всегда надо держать высоко. Когда мне было столько лет…
Склонив крохотную головку с клювом хищной птицы, на Юозаса внимательно смотрит мачеха. Потом, дернув плечами, говорит:
— Ведь этот увалень…
— Не твое дело, — бурчит отец.
— Спасибо, я пошел, — говорит Юозас.