Читаем Большаки на рассвете полностью

Отец разматывает взопревшие портянки. На другом берегу реки, над склонившейся ракитой, мерцает угасающий вечерний свет. На лугу Малдониса заливается ржанием лошадь.

Вода, теплая, бодрящая, разбегается от меня розовыми волнами-кругами. Я как огромная рыбина, ныряю то вправо, то влево. Когда поворачиваюсь на спину, в моей голове, как тронутая закатом невесомая тучка, всплывает такая мысль: я и впрямь во всем хочу быть первым. Как Альбинас спешит использовать каждую победу, чтобы приобрести как можно больше знаний, так я стремлюсь к ней, чтобы утвердиться.


На чердаке избы я вычищаю ларь, в который были свалены некоторые мои книги, записи, старые монеты, зажигалки, лампочки, примус, огромная лампа, труба, медная табличка с выгравированной на ней фамилией — видно, когда-то она была приколочена к двери… Полно здесь всякого хлама. Обломок прялки, старый серп с заржавевшим острием и треснувшей ручкой, даже конские скребки… — чего только сюда не понатащили! Все это — и школьные тетради, и дневники, и учебники — я складывал в большую корзину; вынесу и сожгу. Взгляд мой задержался на пожелтевшем, ровном, прямо-таки идеальном почерке — эту бумагу мы когда-то вместе с другими записями нашли на мельнице Мильджюса, на чердаке разрушенной клети.

Кое-что из этих записей я прочитал тогда Альбинасу; там, например, было написано такое: «…разум сковывает живое, трепетное чувство, сковывает движение, время, одни предметы и явления он затемняет, другие освещает, сравнивает… Наше знание носит метафорический характер… Метафора — скачок от действительности, ее иллюзорное пересоздание… Назначение разума чисто практическое… Наша мысль ползет по пустым скорлупам понятий, и это движение, равно как и его интенсивность, создает иллюзию нашего проникновения в глубь, в сущность, и прочее… и прочее».

Я еще не кончил читать, а Альбинас уже попотчевал меня своей насмешкой. «И ты во все это веришь?» — спросил он, стоя на высоком замшелом валуне возле приклетка. «Я не очень понимаю, — сказал я, — но в это надо вникнуть, хорошенько разобраться, смысл тут налицо». — «Бред сивой кобылы», — и Альбинас взобрался на приклеток. Я подошел к нему поближе, желая вместе с ним разобрать какое-то зачеркнутое слово, он нагнулся и вдруг — как хватанет! Я и заметить не успел, как листки дневника перекочевали к нему в карман пиджака, с трудом отнял их у него, но, к сожалению, не все. Я знал, что он мне ни за какие коврижки эти записи не покажет, не отдаст — завидует: спрячет куда-нибудь подальше и будет тайком почитывать, чтобы одну-другую мысль присвоить и потом выдать за свою — Альбинаса Малдониса…

Заросшую травой усадьбу вдруг залило непривычно резкой белизной света. Рядом с камнями фундамента сохли, полыхали какие-то ярко-красные цвета, росли шиповник, вереск, над ними кружились мотыльки, пахло головешками, раскаленной на солнце жестью, куски которой валялись в траве между обгоревшими железяками и бревнами. Поднимая тучи пыли, по высокому мосту промчалась машина. И рвалась вперед, переливалась, брызгала через заросшую травой плотину вода Швянтойи, падала куда-то в черную пропасть, клокотала у камней, ленивым течением, нагретым теплым полуденным солнцем, скользила мимо склонившихся на берегу ив.

Но Альбинас не был бы Альбинасом, если бы уступил: «Ты не сердись из-за этого дневника, — сказал он, когда мы шли мимо подвала. — Неужели ты не понимаешь, что эти мысли и привели его к самоубийству?» — «Кого — его?» — спросил я. — «Какой ты недогадливый — Вигандаса Мильджюса, ты что, ничего о нем не слышал?» — «А… Только вряд ли эти мысли виноваты в его смерти, может, даже наоборот, поддерживали его, может они — результат того, что он никак не мог приспособиться ко времени…» — сказал я, глядя на высокие стебли травы. Мы вышли на серый проселок, над нами пылал день, сухой, без единого облачка, без малейшего ветерка. «Уже осень», — произнес Альбинас, и мне вдруг почудилось, что все — и луга, и деревья — как-то притихло, чего-то, печалясь, ждет… может, скрипа телег на дороге, может, звонкого «тпру!». Мы были словно какие-то старые потомки солнечного дня, каким-то эхом, долетевшим откуда-то из других жизней, уже умирающим, затихающим, это эхо пил багровый шиповник, это эхо колыхало тонюсенькие крылышки стрекоз, которые не знали, где приземлиться…

Вдруг мой взгляд зацепился за непривычное дерево — похожее на кипарис, но нет, то был не кипарис, не такое высокое — узкое, прямое, оно всеми ветками взмывало вверх. Среди хрупких лип, среди лениво шелестевших кленов, рядом с меланхолически склонившейся ивой оно, это дерево, было истинным воплощением экспрессии, живым полетом, не заслонило ни одно рядом тянущееся к небу деревцо и, казалось, ничего больше, кроме высоты, вокруг себя не видело.

Перейти на страницу:

Все книги серии Литовская проза

Похожие книги

Николай II
Николай II

«Я начал читать… Это был шок: вся чудовищная ночь 17 июля, расстрел, двухдневная возня с трупами были обстоятельно и бесстрастно изложены… Апокалипсис, записанный очевидцем! Документ не был подписан, но одна из машинописных копий была выправлена от руки. И в конце документа (также от руки) был приписан страшный адрес – место могилы, где после расстрела были тайно захоронены трупы Царской Семьи…»Уникальное художественно-историческое исследование жизни последнего русского царя основано на редких, ранее не публиковавшихся архивных документах. В книгу вошли отрывки из дневников Николая и членов его семьи, переписка царя и царицы, доклады министров и военачальников, дипломатическая почта и донесения разведки. Последние месяцы жизни царской семьи и обстоятельства ее гибели расписаны по дням, а ночь убийства – почти поминутно. Досконально прослежены судьбы участников трагедии: родственников царя, его свиты, тех, кто отдал приказ об убийстве, и непосредственных исполнителей.

А Ф Кони , Марк Ферро , Сергей Львович Фирсов , Эдвард Радзинский , Эдвард Станиславович Радзинский , Элизабет Хереш

Биографии и Мемуары / Публицистика / История / Проза / Историческая проза