Ф р а н с у а
Закатный луч плещется в остатках вина в бокале, который Франсуа держит обеими руками. Вино искрится и переливается. Франсуа смотрит на это, вздрагивает и опрокидывает бокал. Вино растекается по столу.
Д е с т а ж
Ф р а н с у а
Ш а н д е л ь
Ф р а н с у а
Ш а н д е л ь. Господа, становится уже поздно. Мне пора. Пейте сколько хотите.
Д е с т а ж. Эй, юноша!
Шандель надевает пальто и цилиндр. Питу приносит вино и наполняет бокалы.
Л а м а р к. Выпейте с нами еще, мсье.
Ф р а н с у а
Ш а н д е л ь
Лицо его слегка раскраснелось, а рука не очень крепка. Теперь он кажется гораздо в большей степени галлом, чем когда вошел в погребок.
Ш а н д е л ь. Я пью за того, кто мог бы стать всем и был ничем, кто умел петь, но только слушал, кто мог видеть солнце, но лишь глядел на угасающие угли, кто носил на челе лишь тень лаврового венка…
Остальные встают, даже Франсуа, которого неодолимо качает.
Ф р а н с у а. Жан, Жан, не уходи… не надо… пока я, Франсуа… ты не можешь меня оставить… я буду так одинок… одинок… одинок
Какое-то мгновенье он стоит, а потом валится поперек стола. Вдалеке сквозь сумерки горестно вздыхает скрипка. Последний луч заката гладит затылок Франсуа. Шандель открывает дверь и выходит.
Д е с т а ж. Прежние времена проходят мимо, и прежняя любовь, и прежний дух. Où sont les neiges d’antan?[84]
Мне кажется,Л а м а р к
Д е с т а ж. Твою руку, Жак!
Ф р а н с у а
Свет постепенно гаснет, и сцена исчезает в темноте.
Занавес
Испытание[85]
I
Четырехчасовое солнце, как обычно, нещадно палило над широко раскинувшимися окрестностями Мэриленда, выжигая бесконечные долины, припудривая извилистую дорогу светящейся мелкой пылью и сверкая в каждой черепице неказистой монастырской кровли. А на сады оно проливало жар, сушь, лень, и с нею, вероятно, приходило какое-то тихое чувство довольства, прозаическое и радостное. И стены, и деревья, и песчаные дорожки, казалось, лучились навстречу ясному безоблачному небу, возвращая ему жаркий зной позднего лета, и все же они смеялись и иссыхали радостно. Этот час дарил какое-то необъяснимое ощущение уюта и фермеру на соседнем поле, утиравшему лоб возле своей жаждущей лошади, и брату-конверзу,[86]
открывавшему коробки позади монастырской кухни.По берегу ручья бродил юноша. Он уже полчаса ходил туда и обратно. И брат-конверз вопрошающе поглядывал на него всякий раз, когда тот проходил мимо, бормоча на ходу молитву. Он всегда особенно труден, этот час перед принятием первых обетов.
Восемнадцать лет, целый мир позади. Много таких же точно повидал брат-конверз, кто-то был бледен и взвинчен, кто-то — угрюм и полон решимости, кто-то отчаивался. Потом, когда часы отбивали пять, обеты принимались, и новички испытывали облегчение. Это был тот самый час по всей округе, когда мир казался сияюще-очевидным, а монастырь — расплывчато-бессильным. Брат-конверз сочувственно покачал головой и прошел мимо.
Юноша опустил взгляд в молитвенник. Он был очень молод, лет двадцать — не более, а его взъерошенные черные волосы придавали ему еще более мальчишеский вид. Его спокойное лицо окрасил легкий румянец, а губы беспрестанно шевелились. Юноша не волновался. Казалось, он всегда знал, что станет священником. Два года назад он ощутил неясную, трепещущую, необыкновенную способность видеть небесное во всем, и это было мягкое, доброе предупреждение, что весна его жизни близится. Он дал себе волю противостоять влечению.