Приехали. Схватившись рукой за поручень, он выпрыгнул из вагона и привычно свернул к широким ступеням, ведущим в кампус. Потом он остановился, поставил саквояж и вгляделся прямо перед собой. Это был обычный для тех мест вечер, очень похожий на тот, когда он держал свой последний экзамен, но почему-то не такой глубокий и не такой пронзительный. Неизбежность стала реальностью, и всюду царила атмосфера принуждения и ветхости. Если раньше высокий дух шпилей и башен будоражил его воображение, рождая мечтательное довольство и молчаливое согласие, то теперь они внушали ему благоговейный трепет. Прежде он осознавал лишь собственную непоследовательность, теперь же он постиг свое бессилие и ничтожество. Едва заметные очертания башен и зубчатые стены зданий проступали сквозь дымку. Он слышал, как лязгает и хрипит поезд, с которого он только что сошел. Отсоединили тягу. Несколько бледных и понурых городских мальчиков безмолвно прошли мимо, и темнота поглотила их. Прямо перед ним, не смыкая глаз, дремал университет. И он ощущал, как усиливается в нем нервное возбуждение, а может, это просто билось его неторопливое сердце?
Кто-то со всего размаха налетел на него в темноте, чуть не сбив с ног. Он обернулся и в дрожащем мутном свете газового рожка увидел коротышку-экзаменатора, его опасливо моргающие горгульи глаза.
— Добрый вечер.
Коротышка помедлил, припоминая.
— А, это вы, вечер добрый! Вечер добрый, такой туман нынче — я вас не сильно ушиб?
— Нет, ничего. Я как раз любовался видом. — Он почти сконфуженно умолк.
— А, наверное, вы представляете себе, что снова стали студентом?
— Нет, просто приехал взглянуть на старые места. Может быть, останусь на ночь. — Ответ показался ему самому каким-то натянутым; интересно, что подумал Горгулья.
— Правда? Я тоже. Мой брат здесь преподает, как вы знаете. Приютит меня на ночлег.
И собеседнику на мгновение вдруг отчаянно захотелось, чтобы кто-нибудь и его «приютил».
— Нам с вами по пути?
— Нет, не совсем.
Горгулья неловко усмехнулся:
— Тогда спокойной ночи.
Что тут еще скажешь? Он провожал задумчивым взглядом неказистую фигуру, которая удалялась, нелепо ковыляя на вывернутых ногах.
Текли минуты. Поезд стоял беззвучно. Многочисленные пятна-тени на платформе расползались, пока не слились воедино, растворившись на темном фоне. Он остался один на один с духом, который должен был властвовать над всей его жизнью, с матерью, которой он пренебрег. Стремительный поток, в который он однажды бросил камень, но слабый всплеск его угас давным-давно.
Он ничего не получил здесь и ничего не отдал взамен. Ничего? Он медленно поднял глаза — все выше и выше, пока не разглядел точку, из которой вырастал шпиль, и, следуя за взглядом, ринулась ввысь его душа. Но густой туман окутывал их обоих. Никогда ему не взобраться на этот шпиль.
Запоздалый первокурсник, громко скрипя клеенчатым плащом, хлюпал по расквашенной тропинке. Голос произнес неизбежную формулу в невидимое окно. Сотни звуков и звучков зашевелились в тумане и наконец дружно навалились на его сознание.
— Господи! — закричал он вдруг и замер, оглушенный звучанием собственного голоса в полной тишине.
Он вскрикнул от нахлынувшего подавляющего чувства полной неудачи. От осознания, насколько он здесь чужой. Даже Горгулья, никчемная, усталая серость, куда прочнее, чем он, вплетался в полотно всей этой системы. Глаза наполнились горячими слезами гнева и бессилия. Чувства несправедливости не было, только глубокая и безмолвная, горькая тоска. Те самые слова, что могли бы очистить его душу, ждали его в глубинах неизвестности, раскинувшейся перед ним, ждали, когда он придет и востребует их, да так и не дождались. А дождь все моросил. Еще минуту он стоял неподвижно, повесив голову и стиснув кулаки, а потом развернулся, подхватил саквояж и пошел к поезду.
Паровоз предупреждающе фыркнул, и кондуктор, дремавший в углу, сонно кивнул ему из другого конца пустого вагона. А он устало рухнул на красный плюш сиденья и прижался горячим лбом к влажному оконному стеклу.
Сентиментальность и слой румян[115]
I