В «Ирокезе» меня направили прямиком в гриль-бар, и, стоя в дверях, я тотчас заприметил в толпе одного человека, — без сомнения, это был он. Опишу, как он выглядел тогда: высокий, роскошная, черная с проседью шевелюра, бледная тонкая кожа, поразительно молодая для человека его образа жизни. Поникшие зеленые глаза и насмешливые губы довершали дядюшкин, так сказать, физический портрет. Пьян он был прилично — еще бы, просидеть в клубе с полудня и до обеда, — но при этом великолепно владел собой. Некоторое притупление сноровки проявлялось разве что в очень осторожной походке и в голосе, который неожиданно срывался, превращаясь в сиплый шепот. Он вещал, обращаясь к собранию мужчин, находившихся на разных стадиях подпития, которые завороженно следили за его картинными, магнетическими жестами. Впрочем, сразу же оговорюсь, что впечатление зависело не только от воздействия его яркой личности, но и от ряда великолепно отработанных трюков, игры его ума: жестикуляции, особых модуляций голоса, внезапности и колкости его острот.
Я пристально наблюдал за дядей, пока мальчишка-коридорный шепотом докладывал ему обо мне. Он медленно и с достоинством приблизился, степенно пожал мне руку и проследовал со мной за столик. С час мы беседовали о семейных делах, о здоровье, о смертях и рождениях. Я глаз от него не мог отвести. Кровавые прожилки вокруг его зеленых радужек напомнили мне причудливое сочетание разноцветных потеков в детской коробке с красками. Не прошло и десяти минут, как разговор ему явно наскучил, я смешался, начал что-то уныло мямлить, а он внезапно повел рукой, словно смахивая невидимую завесу, и принялся меня расспрашивать.
— А что твой чертов папаша по-прежнему стоит за меня горой против язычка твоей матушки?
Я уставился на него, но, как ни странно, без тени возмущения.
— Видишь ли, — продолжил дядя, — это единственное, что он сделал для меня за всю свою жизнь. Он ужасный ханжа. Можно сбеситься, живя с ним под одной крышей.
— Отец очень хорошо к вам относится, сэр, — произнес я довольно сухо.
— Перестань, — отмахнулся он с улыбкой. — Будь честен, как все в твоей семье, и не вздумай мне лгать. Я прекрасно знаю, что в твоем понимании я совершенно темная личность. Не так ли?
— Ну… У вас ведь… двадцать лет истории.
— Двадцать лет в аду… — сказал дядя Джордж. — Скорее, три года истории и пятнадцать лет ее послесловий.
— А как же ваши книги и все остальное?
— Только послесловие, и ничего кроме. Моя жизнь остановилась, когда мне был двадцать один год, октябрьской ночью, в шестнадцать минут одиннадцатого. Хочешь узнать как? Сперва я покажу тебе жертвенного тельца, а уж потом провожу наверх, и ты узришь алтарь.
— Я… вы… ну, если вам… — Упирался я недолго, поскольку сгорал от любопытства.
— О, не беспокойся. Я неоднократно излагал эту историю и в книгах, и в жизни, во время обильных возлияний. Последнюю чувствительность я утратил еще с дымом без огня. А сейчас ты говоришь с уже почти обуглившимся тельцом.
Итак, вот какую историю он мне поведал.
— Все началось на втором курсе — вернее, на рождественских каникулах на втором курсе. До этого она принадлежала к более юному кругу — компашке, как принято теперь говорить у вас, у молодежи. — Он помедлил и мысленно стиснул пальцы, пытаясь осязать ускользающие образы, точнее выразиться. — Ее танец, ее красота и, наверное, больше всего — ее поразительно беспринципная личность. Я никогда с такой не сталкивался. Заинтересовавшись каким-нибудь парнем, она никогда не выискивала сведений о нем, не расспрашивала других девушек, не прощупывала почву, не рассылала намеков, которые могли бы достичь его ушей. Она немедленно шла в атаку, используя весь арсенал своих умений и талантов. Метод у нее был один-единственный: она сразу и бесповоротно давала тебе понять, что она — особа женского пола. — Он вдруг посмотрел на меня и спросил: — Этого довольно? Или тебе нужно описание ее глаз и волос и что именно она сказала?
— Не нужно. Давайте дальше.