— Говорю тебе, все уже распродалось,— настаивала женщина,— улетело, унеслось, а тебе я отдам четыречки за десять, а?
— А кто вас, собственно, уполномочивал продавать места в Раю...— начал Белаква голосом ученого-схоласта.
— Подумай, четыре места! Хватит и для тваво дружка,— приговаривала женщина,— и для мамки твоей, и для папки тваво, и для девчонки твоей, как раз четыре! И все за десять пенсов, а?
Голос женщины умолк, однако лицо ее продолжало взывать к Белакве.
— А откудава я знаю,— пронзительным фальцетом пропищал Белаква, пытаясь подделаться под простецкий говор,— что вы не надуете меня?
— А небо-то крутица и крутица...
— Чтоб тебя... Ладно,— проскрипел Белаква,— я возьму два. Сколько это будет стоить?
— Четыре пенсика.
Белаква дал женщине монетку в шесть пенсов.
— Боже тя благослови! — возгласила женщина тем же странным, словно выбеленным от всякой эмоции голосом, каким она обратилась к Белакве вначале, и двинулась прочь.
— Эй, подождите! — крикнул ей вслед Белаква.— А два пенса сдачи? Вы ж запрашивали четыре, а я дал вам целых шесть!
Проговорил он это своим нормальным голосом, уже не пытаясь подражать говору низов.
— Тебе что, жалко,— бросила женщина, останавливаясь,— Одно место для тебя, одно для мамки, одно для папки, одно для дружка тваво, одно для подружки. Вот аккурат в шесть и выйдет, не жмоться.
Белаква почувствовал, что в пререкания вступать будет выше его сил. И он отвернулся.
— Господи Иисусе,— произнесла женщина ясно и четко,— и Блаженна Мать Его, да сохранят тебя и помилуют.
— Аминь,— бросил Белаква в свое умершее черное пиво.
Женщина отошла от Белаквы, лик ее светился, и сияние это освещало ей дорогу домой.
А Белаква еще некоторое время оставался в пивной. Он сидел и слушал нестройную музыку паба. А потом он тоже ушел, но пошел не в сторону улицы Таунсенд, где жила та женщина, а совсем в другую сторону — он направлялся к улице Железнодорожной, что за рекой.
ДОЖДЛИВЫЙ ВЕЧЕР
Внимайте, созерцайте, пришла пора празднеств и благорасположения. В магазинах полно народу покупающего, а на улицах толпится народ празднующий. Объявлена награда за наилучшим образом украшенную витрину. Штаны Хайема снова спущены.
Кое-кто считает, что общественные туалеты следует позакрывать за ненадобностью. А вот Белаква так не считал. Выбравшись из жаркой утробы подземного общественного удобства, Белаква, исполненный вибрирующего телесного блаженства, поднял голову и в очередной раз насладился зрелищем отменно сработанной шеи статуи поэта Мура, шеи столь ладной, что к ней нельзя было бы ничего прибавить, равно как нельзя было бы и ничего отнять, чтоб там ни говорили критики. Над бушующим морем праздничных огней ярко и весело сияла реклама мясного бульона "Боврил", словно пародируя Звезду Вифлеемскую и последовательно проходя сквозь свои семь цветовых фаз.
Лимонного цвета вспышки, кисленькие, как желтушная вера, благовествуют, открывают игру огней; сменяются безнадежно зеленой россыпью, как гнилушки на старом пне; рассыпаются на цветовые осколки. Все затухает, свет выключается на мгновение, словно бы из почтения к убиенным. Потом вяло разливается жижа красного, того оттенка, что употребляется в геральдике; светится кармин соблазна и искушения, поднимает юбки зеленому, утверждается исполнение пророчества, световая реклама окрашивает Габриэля вишневым. Длинные юбки зеленого с перестуком гремучей змеи все же опускаются, темнота прикрывает срам, цветовой цикл завершается.
"Бульон "Боврил" и Саломея,— думал Белаква,— и Томми Мур с такой головой да на таких плечах. Сомнение, Отчаяние и Попрошайничество[51]
— может быть, прицепить кресло на колесиках к одному из сиих трех, к тому, что побольше?" А по другую сторону улицы, под аркадой слепой паралитик уже занял свое обычное место, драные одеяла, прикрывавшие его, тщательно подоткнуты. Он шумно пожирал свой ужин с неряшливой поспешностью неотесанного пролетария. Скоро уже должен был появиться его креслотолкатель и укатить его домой. Однако наблюдать, как этот паралитик прибывает на свое место и покидает его, редко кому приходилось. Глядишь — он на месте, а через мгновение его уже нет. Появился ниоткуда, проторчал на одном месте целый день и исчез в никуда. Когда занимаешься попрошайничеством, нужно, чтобы видели твои приходы и уходы — это первая заповедь Христианского попрошайничества. В чужих краях устроиться на попрошайничество должным образом никак не получается. Wanderjahre[52] — это сон и забвение, горделивая мертвая точка. После таких странствий возвращаешься и столбишь себе место в каком-нибудь тихом уголке, помаленьку накапливаешь кой-какие деньжата, и тебя уже ищут не по улицам, а на твоем обычном месте, в пристанище, в обители, хоть и арендуемой.Белаква хотел знамения, и "Боврил" послал ему такое знамение.