Жанна повернулась, подула ему в висок.
– А вспотел-то…
В закрытую дверь поскреблась собачка Зюзя.
– Так! – крикнула Жанна. – Сейчас кто-то тут огребёт!
Зюзя ворчливо поскулила и ушла, цокотя когтями.
– А для начала-то совсем неплохо, – сказала Жанна. – Я в тебе не ошиблась.
Она подтянулась повыше на подушке.
– Можно не подрываться, конечно, но через полчаса мне нужно уходить. Давай сразу договоримся, ладно? Ты про это молчишь. Ни гу-гу. Никому, никаким лучшим дружкам, даже под большим секретом. Если хочешь, чтобы это продолжалось. Да?
– Угу.
– Вот тебе урок номер один. Либо болтаешь, либо… – не договорила, вместо слов придвинулась ближе.
– Угу.
– Вот и славно.
Села по-турецки и, выудив из щели между матрасом и изголовьем кровати слетевшую заколку, принялась собирать волосы в хвост. Гриша поднялся и начал одеваться.
– Ты, кстати, слышал, Галя домой вернулась?
Жанна закончила с волосами, встала, надела халат.
– Люблю эту вещь, – она погладила расписанный листьями шёлк, – и продолжила про Галю. – Посидела, видать, со своим на съёмной квартирке, подумала, и обратно. Гульнула дурочка. Устроила… Никто ничего не знал, так нет…
Пусто.
«Ладно. Так, значит, так. Будем знать».
На другой стороне улицы заметил знакомых парней. С ними Надя и Аня – шли из школы, повстречали старшеклассников, прибились. Видно было издалека – парни над девчонками подтрунивают. Любимая забава: кто-нибудь задаст невинный будто бы вопрос, девчонки ответят – а следующим номером прилетит ехидная шуточка; ясно, про что. Аня с Надей то огрызаются, то хихикают. Бывает, обидятся, уйдут. Если совсем уж выйдет грубо у парней.
Спрятался за ларёк. Заметят – начнут звать или сами перебегут на его сторону: куда, откуда, почему с уроков свинтил? Постоял, пережидая, а когда выглянул обратно – дворовая компания была далеко.
А казалось, должно быть иначе. Казалось, чпокнет Жанну, и всё вокруг как-то изменится. Станет проще. Удобней станет, потому что – проще. Придётся впору, по руке. Порадует глаз, как уравнение с найденным неизвестным.
Одиночество – вот что это. И не понятно, что с ним делать, как прожить.
Наваливалось и раньше. Но не таким удушающим мороком, не так, не насмерть.
Прислушивался – ждал, когда затянет в полную силу вкрадчивый, но цепкий, дочиста опустошающий сквозняк, от которого сначала делалось зябко и безысходно – а потом где-то глубоко, сразу не разглядеть, вдруг обнаруживалось новое, до сих пор ускользавшее, пространство – такое неожиданно большое, немного пугающее… Теперь ничего. Глухо и гладко. Вообще – непонятно, как раньше из тоски получалось что-то такое особенное. Разве что переждать. Пройдёт.
Фонари. Вылупили розоватые тлеющие бельма. Пивная «Фрау Дитрих», слепленная без затей из бывшей столовой: пластиковые окна вставлены в облупившийся фасад, вывеска, подсветка, перила. Старуха в бижутерии – фрау Дитрих, звезда проспекта Строителей. Прохожие. Продавщица из ларька «Цветы и букеты» гонит от входа пьяного мужичка. Мужичок на костылях. Повис на них, задрал плечи выше затылка, готовый уснуть и рухнуть под «Цветы и букеты». Всматривается в горластую тётку, выдернувшую его из сгущавшейся дрёмы. Торговый центр. Стеклянные этажи втиснулись между домами. За спиной сквер. Хрустящие шаги по гравию.
Гриша уселся на низкую решётчатую ограду.
Выудил из кармана телефон.
– Скоро буду, мам.
– Ты с кем? Темнеет уже.
– С ребятами, с кем ещё.
– С каким ещё ребятами? Которые, вот, в лесопосадке?
– Нет, я с другими. Тут рядом. Скоро буду, ма.
– Смотри там, осторожно, будешь мимо Турчиных идти. Музыка весь вечер орёт. Галка ж вернулась. Мало ли. Что у них там? Опять что-нибудь выдаст, а он стрелять затеется.
– Да я с другой стороны пойду.
– Ладно. Недолго.
Снова ревела. Слышно по голосу. Пришла с работы, наревелась и ждёт Гришу. Поделиться новыми подробностями обиды. Каждый день вызревают новые, и она приносит их ему, как кошки приносят мышей: вот, посмотри, вот ещё, видишь, вот ещё как. Войдёт в комнату, сядет на краешек дивана. Посидит, помолчит – выдохнет:
– А папа раньше говорил, что ему дома плохо?
Приходится сочинять какие-то слова в ответ. Так быстрее закончится. От его слов расплачется, выплачет последнее, до чего не сумела доковыряться сама, в одиночку. Но перед тем как расплакаться, будет высматривать внимательно, ревниво: ну, что, жалко тебе мать, жалко? Под этим взглядом Грише хочется накричать на неё, со всей дури хлопнуть дверью – так, чтобы хрустнуло и зазвенело, чтобы картина «Грачи прилетели» сорвалась со стены. Отец никогда не кричал. Не в его характере. И Гриша не накричит. Потому что – да, жалко. Жалко, но сколько можно смаковать. Будто всю жизнь ждала – и вот дождалась наконец, и не наиграется никак.