Справа раздаются голоса: Коваль и Бычок. Переговариваются о чём-то. О расходе дизеля, что ли. Так и есть, об этом: «А у тебя зимой сколько?» – «А на твоей какой расход?» Отходчив Коваль. По крайней мере, от горя. Вот уже и разговор о машинах не вгоняет его в ступор, не заставляет замереть на полуслове от мысли: разбилась – она разбилась.
Впрочем, чего уж – беззвучно скалится Циба, девяностокилограммовым эмбриончиком свернувшийся в темноте. Все они, тут собравшиеся, обречены с каждой минутой верней и глубже вползать обратно в живую жизнь. Кто легче, кто трудней. Он и сам – вот-вот заговорит с кем-нибудь о чём-нибудь, о какой-нибудь жизнеутверждающей херне. Пустоту нужно же чем-то кормить.
Если бы удалось напиться. Водка не берёт. Одна изжога от неё.
– Игорян, – слышится голос Бычка. – Я уже потащу к костру. Лучше вернусь ещё раз.
– Давай, давай.
Циба притаился, ждал, пока стихнут шаги.
На время похорон все они, не сговариваясь, стали звать Коваля по имени, Игорем, Игорьком, Игоряном. Когда обходительное «Серёжа» сменится обратно на свойское «Коваль», решил Циба, это будет, видимо, означать, что поминки окончены – и в узком кругу тоже. Обычно в их компании его и Коваля звали по фамилиям. Приклеилось ещё в качалке, где каждый был терминатор, и старался говорить наотмашь. Обладатели звучных коротких фамилий неизбежно лишались имён, вот они и стали: Циба и Коваль. С Бычком другая история. Тот любил назначать своим барышням свидания перед залом: выходил с тренировки, навстречу ему длинноногая фея. Они менялись у него примерно раз в месяц. За то и получил титул быка-осеменителя. Позже прозвище сократилось до «Бычка». Был этот Бычок из тех, кому никакой кач не впрок – худосочен.
«Зачем я здесь? – маялся Циба, стараясь дышать ровно и тихо. – Не поможет ведь».
– Ты тут нормально, Игорёк?
– Да иди уже. Шею, смотри, не сверни.
Вокруг него было довольно мусорно. Забрёл на окраину базы, обрастающей мусором как трудовыми мозолями: сколько тут пикников перегуляно, сколько сожрано-выпито. За спиной, совсем недалеко, загудели брошенные оземь деревяшки. Послышалось журчание струи. Закончив, Коваль застегнул молнию и вздохнул. Стоял, не уходил.
– Э, – услышал Циба у себя над головой. – Живой, нет?
Мысленно чертыхнувшись, Циба перевернулся на спину. Буркнул:
– Живой, вроде.
– Циба? – удивился Коваль. Помолчал, добавил врастяжку: – Чего разлёгся?
– Да перебрал, – ответил Циба совершенно трезвым голосом, поднимаясь и отряхивая одежду. – Прилёг вот. Закачало.
Врать Ковалю было привычно. Тьма была весьма кстати: не пришлось взгляд сочинять, наклеивать маску. Вспомнив, что плакал и, возможно, сохранились следы, Циба шумно, будто пытаясь себя взбодрить, потёр лицо.
– Бывает, – сказал Коваль, и Циба почувствовал, что и тот – совершенно трезвый, как стёклышко; а ведь старался, тянул одну за другой.
Наедине как-то неожиданно звучал его голос, как-то по-новому.
– Оклемался? – спросил Коваль, стоя к нему вполоборота. – Идёшь?
– Иду, дровишки вон подберу… – Циба потоптался по валежнику. – И иду.
Коваль пропал в темноте, затрещал сучьями. Циба тоже наклонился, принялся сгребать валежник в охапку.
«Вымажусь с ног до головы».
– Мальчики, вы где? – звала их Катя.
«Намекнул бы Коваль Катьке, что хватит ей пить».
Мусорные мысли. Много мусорных мыслей. Нагоняют брезгливое чувство. Как рваные пакеты, как грязный пластик и сплюснутые пивные банки, чётко проступавшие теперь из клочьев травы, забившиеся под кусты и в самую их серёдку.
Вскинул голову: луна уставила на него свою грустную ублюдочную морду.
– Мальчики! Ау-у!
На её голос взахлёб откликнулись охраняющие базу собаки. На собак прикрикнул сторож, но вяло, они не послушались.
В тот день Соня приехала к нему домой. Сразу вслед за ним. Загнала машину во двор – он даже ворота не успел закрыть. Только поднялись в гостиную, на мобильник ей позвонил Коваль. Смотрела на фотографию мужа, выскочившую на экране телефона, с какой-то неразрешимой мыслью в глазах. Знать бы, о чём она тогда думала. Какую задачку пыталась решить. Взяла трубку – Коваль звонил сообщить, что задерживается и, похоже, надолго: в магазине обнаружена пропажа, он заперся с продавцами, заставил их пересчитывать при нём товар – не разойдутся, пока всё не пересчитают. Поговорив с мужем, Соня села на стул – как была, в плаще. Циба понимал: не стоит её сейчас трогать. Устроился на диване в другом конце комнаты. Так они посидели в протяжной выматывающей тишине. Как на дальнюю дорожку. Потом Соня хлопнула себя по коленям и засобиралась.
– Ты куда? – удивился он, попросил: – Останься.
В ответ она лишь нахмурилась и вышла на лестницу. Обернулась, сказала:
– Да врёт он насчёт магазина, проверяет… Прости, Цибулюшка. Испортила тебе вечер.
Соня просила никогда её не провожать. «Терпеть не могу дверных прощаний». Глядя ей вслед, Циба распустил, стащил с шеи галстук. Она вернулась, стремительно пересекла комнату. Притянула его голову, поцеловала в губы.
– Хочу, чтобы ты знал, – сказала, отстраняясь. – Я с ним больше не сплю.
Циба потянул её к себе, но она ускользнула.