Николаю было неудобно и стыдно перед матерью, он чувствовал себя гостем и не знал, что ему делать — унимать ли распоясавшегося отчима либо молча терпеть его злобные пьяные выкрики. Наконец, не выдержав, он посмотрел на мать и тихо спросил:
— Может, мне его, мама, утихомирить?
— Не надо, сынок, — так же тихо сказала мать, — не связывайся, он, может, буянить при тебе не станет, может, он спать уляжется.
Но отчим спать ложиться даже и не думал. Придавив локтями тарелку с огурцами, он продолжал припоминать обиды, нанесенные ему отдельными гражданами, коих всех он помнил поименно.
— Я их выведу на чистую воду! Все сволочи! Меня не облапошить! Зна-аю, обобрать меня хотите. Не дамся вам! — он стукнул кулаком по столу.
— Может, ты, Оксен Феофанович, поспишь немного, а? — попытался успокоить отчима Николай. — Полежи, отдохни…
— Прошу не учить меня! Я сам знаю, когда мне спать, — отчим грязно выругался. — Ты кто таков, чтобы учить меня? Курицу яйца не учат.
Николай сжал кулаки, напрягся. Но мать с мольбой в глазах делала ему успокаивающие знаки, и он промолчал, нервно постукивая пальцами о никелированную спинку кровати. Внезапно отчим, откинувшись на спинку стула, запрокинув голову, вначале тихо, но затем все громче и громче запел: «Все меня мальчиком люби-или-и, когда-а я в экипажах разъезжал…» Он пел с чувством, то открывая, то закрывая свои масленые глазки, вскоре он пел уже так громко, что, вероятно, каждое слово песни его было отчетливо слышно в самой дальней комнате общежития. Жирное круглое лицо от натуги багровело, лоснящиеся губы под жесткими вислыми усами уродливо кривились, показывая беззубые десны.
Улучив момент, когда пьяный вновь закрыл глаза, мать попыталась незаметно взять со стола недопитую бутылку, но певец мгновенно оборвал песню и, брызгая слюной, закричал:
— А ну поставь на место! Кому говорят! — и грязно выругался.
Этого точно и ждал Николай, до этой секунды все в нем кипело и клокотало и теперь взорвалось, он вскочил, метнулся к отчиму, схватил его под мышки, приподнял над стулом и с яростью швырнул на койку так, что пружины тяжко, жалобно загудели.
— А ну извинись перед матерью! Мразь! — Его трясло, он, точно барс перед прыжком, стоял над поверженной тушей. — Извинись, тебе говорят! Убью! — он придвинулся ближе к кровати.
Отчим лежал на скомканном одеяле в нелепой позе, неловко подогнув ноги, упершись головой в стену, но не шевелился, точно застыл; испуганно снизу вверх глядя на Николая, он все еще не мог прийти в себя, ошеломленный. Но последние слова пасынка, сказанные им не очень громко, но чрезвычайно убедительно, привели его в себя. Боясь пошевелиться, скосив глаза на перепуганную мать, он жалобно проговорил:
— Зоенька! Прости меня! Я разве обидел тебя? Прости христа ради… Уйми сына-то — вишь, глаза у него какие! Убьет он меня, ей-богу, убьет! Уйми его, уйми…
Но мать, неожиданно осмелев, перекрестившись, назидательно сказала:
— Вот видишь, дошли мои молитвы. Видишь, как дело-то обернулось, Оксен Феофанович? Все меня обижал, теперь самого обидели — не пондравилось? А помнишь, как ты меня на улицу выгонял, материл всяко-разно? Бог-то теперь и наказал — защитника вот прислал. Вставай, вставай, чего разлегся как пес побитый! Прости меня, господи! А ты, сынок, охолонись, охолонись. Ты ему словами объясни, что, если он опять меня обижать зачнет, так и останется на старости лет один, уйду я от него, рубашки некому выстирать будет. Объясни ты ему, сынок.
Николай махнул рукой и отошел к столу.
Отчим зашевелился, цепляясь за спинку кровати, приподнялся, сел, все еще с опаской поглядывая на Николая, удивленно покачал головой:
— Как ты меня-я… Ох ты како-ой — во мне-то ведь семь пудо-ов! А ты меня — ровно ребенка, и руку мне зашиб, — он сморщился и притворно заплакал: — Отца своего обидел ни за что ни про что…
— Вот что, уважаемый Оксен Феофанович, — жестко перебил Николай отчима. — Слушай ты меня внимательно и постарайся крепко усвоить. Если ты хочешь жить с моей матерью по-человечески — не пьянствуй, не дебоширь, не оскорбляй ее. Я вам мешать не буду, наоборот, буду помогать материально — живите. Но если мне мать напишет, что ты опять дебоширишь и, не дай бог, хоть пальцем тронешь ее, я немедленно приеду, ты ведь знаешь мой характер, я приеду, слышишь. Понял? Вот так! А теперь ложись спать, и чтобы я не слышал от тебя ни одного матершинного слова. Все!
Отчим проворно разделся и тотчас захрапел.
Утром, во время завтрака, опохмелившись, он заискивающе спросил:
— Я, сынок, вчера, часом, не буянил? Что-то быстро охмелел, ничего не помню, если буянил али матершинничал, ты уж не серчай.
— Да, Оксен Феофанович, вчера ты и буянил, и матершинничал, и оскорблял мою мать. Надеюсь, что все, что я говорил тебе, ты запомнил?
Отчим сделал недовольную гримасу, но тотчас приниженно-угодливо заулыбался, закивал: