Вскоре после этого наступило перемирие, словно закрылась дверь. Восемь дней неразберихи – не поддающаяся четкому объяснению смесь радости и сожаления. Шумное празднество, за которым последовали длинные периоды спокойствия и мертвая непривычная тишина, тяжело висевшая над аэродромом, накрытыми брезентом самолетами, пустыми взлетно-посадочными полосами. Освобождение от нервного напряжения было ужасным, таким же болезненным, как и хирургическая операция.
Вечер в столовой был словно бдение. Летчики тяжело опустились в кресла – никто не говорил ни слова, не пел и не делал ничего другого. Где-то около 11 часов Бей включил радио. ВВС сообщали репортаж с улиц Лондона и Парижа, где население почувствовало себя действительно свободным. Все глаза устремились на радиоприемник, и в них вы могли прочитать что-то вроде ненависти.
Это было настолько безошибочно и к тому же настолько удивительно, что я вопросительно посмотрел на Кена. Я услышал треск разбитого стекла – кто-то швырнул бутылку в приемник. Эти люди без смущения выставляли напоказ свое чувство облегчения и освобождения.
Летчики вставали и уходили по одному, и в конце концов в безмолвной столовой остались лишь мы с Кеном и сонный бармен. Из разбитого приемника все еще слышался слабый шепчущий шум.
Я снова посмотрел на Кена. Слова не требовались, мы оба все поняли. Прошло полчаса, а возможно, час. А затем вдруг, клянусь, я почувствовал, что все они были тут, вокруг нас, в тени и сигаретном дыму, словно дети, которых несправедливо наказали.
Маккензи, Джимми Келли, Мус Мансон, молодой Кидд, Боун, Шеферд, Брукер, Гордон… в тех же темных униформах с потускневшими золотыми полосками; Мушот, Мезиллис, Беро, Пьер Дегай – все те, кто отправился одним прекрасным утром на своих «спитфайрах» или «темпестах» и не вернулся.
– Ну, Пьер, вот так. Мы им больше не нужны.
Мы пошли спать, и я тихо закрыл дверь, чтобы не разбудить бармена, который уснул на табуретке.
И чтобы не потревожить тех, других.
К сожалению, было правдой то, что мы больше не нужны никому, и нас заставили понять это довольно быстро. Увольнения отменили, кресла в самолетах оставили только для старших по званию; бесконечные булавочные уколы, которые, возможно, были непреднамеренными, но от этого ранили не меньше.
Я получил записку из министерства авиации, подписанную генералом, что в знак особого расположения меня оставили лейтенантом в резерве.
12 мая в Бремерхавене состоялся большой воздушный парад и произошла трагедия – самолеты моего отделения стали катастрофически ломаться менее чем в тысяче футов от земли. Я вспоминаю о раскрытии парашюта как раз перед падением на землю, грохот при падении самолета, меня самого, бегущего, как во сне, словно я сумасшедший, к четырем столбам черного дыма, ошеломленного внезапностью бедствия. У своих ног я увидел вывернутый труп одного летчика, врезавшегося в землю со своим нераскрывшимся парашютом. Затем в луже бензина тело, пожираемое огнем, и дальше, в 20 ярдах, остов другого самолета, напоминающего бесформенную массу в почерневшей воронке, обуглившееся тело и кости где-то под кусками металла.
Наверху над нами 30 самолетов авиазвена, рассеянные по небу, летающие поодиночке, озадаченные, покачивали своими крыльями, пытаясь понять, что случилось.
Авиазвено отправилось в Копенгаген. В течение нескольких дней в Каструпе нас охватило опьяняющее чувство свободы. Скоро страх вернулся и завладел мной – боязнь своего собственного самолета из-за катастрофы в Бремерхавене, которая стояла у меня перед глазами; страх, который искажает и разрушает все рефлексы человека.
Наступило 1 июля. Если бы я мог читать приметы, я бы не полетел против своих инстинктов. У моего «Гранд Чарльза» потекло масло, как раз то же самое случилось 12 мая. Я отказался отменить полет и взял другой самолет.
Мой самолет летел безупречно сзади, низко над толпой и крышами, украшенными красными флагами с белыми крестами. Как только гремлины, которых я подсознательно боялся, казалось, ушли, я расплатился за глупую ошибку против здравого смысла. Мои шасси вышли только наполовину, двигатель не реагировал как раз тогда, когда это было крайне необходимо. На скорости 200 миль в час мой «темпест» промчался через контрольный трейлер и развалился, разбрасывая на тысячу ярдов раздавленные фрагменты крыла, двигателя и хвоста самолета. «Скорая помощь» подобрала меня невредимым, потрясенным, смутно осознающим, что это было последнее чудо, финальный бросок судьбы.