Посреди комнаты, прислоненный к столу, стоял холст. Наполовину краска была соскоблена. На полу валялись разноцветные соскобленные ножом куски краски. С холста стекала вода.
Старший сын Петра Петровича размочил холст, чтобы легче было соскоблить краску. Когда холст размочишь с обратной стороны, краска легко слезает. Опять чистый холст. Пиши себе на нем свою новую картину…
Не обращая на нас никакого внимания, старший сын Петра Петровича соскабливал ножом краску. Звук ножа по холсту был глухой и тупой. Лицо у старшего сына Петра Петровича было сосредоточенное.
Я сразу увидел, что это был за холст.
Портрет отца – вот что скоблил он!
Мы растерянно смотрели.
Ведь это был тот самый портрет, который мы с Алькой должны были в будущем «понять и осмыслить»!
Старший сын Петра Петровича продолжал скоблить. Потом он поднял голову и сказал:
– Мамы нету.
Мы все стояли.
Тогда он сказал:
– Если ты хочешь, я могу тебе вернуть твою раму…
Я молчал.
Он все скоблил.
Не глядя на нас, он сказал:
– Пусть это вас не смущает… Это логически осмысленный шаг художника… Подготовка холста к новой работе…
Мы с Алькой переглянулись. Ведь это был тот самый «шедевр»! То самое «логически построенное композиционное решение»…
Я сразу представил себе, что, если бы он написал тогда НАСТОЯЩИЙ портрет отца, остался бы он у него на память…
Мы потоптались на месте. Потом попрощались. И вышли.
Он все продолжал скоблить, когда мы уходили. Мы сами открыли дверь.
…В сквере имени Двадцати шести бакинских комиссаров пронесся мимо нас с мячом Кафаров. Он даже нас не заметил. Он мчался забить свой гол.
Лестница
Сколько раз я проходил мимо!
Дворец пионеров. Скульптуры у входа. Мраморная лестница.
Там, на четвертом этаже, в окнах видны мольберты. Громадная гипсовая голова смотрит на меня из окна…
Сколько раз я проходил мимо!
Сколько раз мне хотелось подняться! Один раз я уже вошел в вестибюль. Стоял и смотрел на лестницу. Лестница блестела, а посредине лестницы был ковер. Мне хотелось подняться. На четвертый этаж. Где в окне видны мольберты. Где эта громадная гипсовая голова…
Я стоял раскрыв рот и смотрел на лестницу.
Я не решался подняться.
Ребята поднимались и спускались по этой лестнице. Они так просто ходили по ней! Смеялись и разговаривали. А некоторые бежали. А некоторые прыгали через две ступеньки…
Нет, я не мог подняться!
Я представил себе: я поднимаюсь… туда… на четвертый этаж… где мольберты… «Ах, это вы! – скажут мне. – Мы ждем вас! Это вы нарисовали Рембрандта на стене? Вы знаете, это замечательно! Мы будем счастливы, если вы… со своей стороны… соблаговолите… заниматься, так сказать, в нашей студии. Таких талантов нам как раз и не хватает». А я скажу: «Пожалуйста, я могу заниматься, мне ничего не стоит… я для этого, в общем-то, и пришел, собственно говоря… увидел в окне мольберты и зашел; дай, думаю, посмотрю, что там делается…» А что, если мне скажут: «Ой, господи! Вы видели, какой он нарисовал кошмарный рисунок? И он еще пришел сюда! Да он с ума сошел! Уходите скорее и не мешайте нам работать». Тогда что я скажу? Вот в том-то и дело! Лучше туда не идти. Кто их знает?
Петр Петрович говорил: «Ребята! Я скоро вести буду студию. Я вас возьму к себе». Но он умер. Конечно, он взял бы меня. Он ведь меня хвалил. Вы помните, как он сказал тогда про мою золотую руку? Он непременно бы взял меня. И Альку бы взял. Но он умер.
А если я сам пойду? Поднимусь на четвертый этаж. Разве я плохого Рембрандта нарисовал? А «Летучий голландец»? Тогда почему мой рисунок в Англию послали?
И лестница мне не казалась уже такой особенной. Нужно было подняться по ней. Вот и все…
А если мне только кажется, что у меня «Летучий голландец» получился? И кажется, будто Рембрандт получился? А в Англию, может быть, мой рисунок послали, потому что у них других рисунков не было? А Олив Нивс ведь девчонка… Что они понимают, девчонки!..
Уходит опять эта лестница…
Нет, я не был уверен. Я просто не был уверен. А все те, которые бежали по лестнице, и все, кто сидят сейчас в студии и рисуют, они все, наверное, уверены, раз сидят там сейчас и рисуют. А я иду мимо.
Вчера и сейчас, каждый день иду мимо.
Но в то же время разве стал бы я рисовать такого громадного Рембрандта во всю стену, до потолка, если я не уверен? Разве я покупал бы рамы? Зачем мне тогда рамы, если у меня никогда картин не будет? Нет, я был уверен. Я был во всем уверен…
Это все приходило мне в голову. И уходило. Как эта самая лестница.
И вот я иду опять мимо.
А навстречу мне идет Мария Николаевна.
– Здравствуйте, Мария Николаевна, – говорю я.
– Здравствуй, Витя, – говорит она. И останавливается.
– Вот это погода! – говорю.
– Отличная погода, – говорит Мария Николаевна.
– Совсем нету ветра, – говорю я.
– У моряков, кажется, говорится: штиль? – говорит она. – На море штиль, не так ли?
– А когда ветер – норд, – говорю я.
– Ах этот норд, – говорит Мария Николаевна. – У меня в комнате два стекла выбил этот норд…
– И у нас стекло выбил, – говорю я, – одно стекло выбил…